Как волна швыряет щепку, так тряхнуло меня от этой мысли. У меня нет иного выбора, я должен действовать в целях самозащиты, ради спасения жизни. Я все устрою. Под каким-нибудь предлогом унесу домой немного каллокаина. Я должен узнать ее тайны любой ценой.
Тогда она будет в моей власти, а не наоборот. Тогда она ни за что не осмелится причинить мне вред. Тогда я смогу пойти дальше и написать донос на Риссена.
Тогда я, наконец, почувствую себя свободным.
В эту ночь я почти не спал, но, придя утром на работу, почувствовал, что не испытываю больше страха и нерешительности, мучивших меня в последние дни. Я был готов к действию; уже это приносило мне облегчение.
Взять нужное количество каллокаина не составило никакого труда. Все равно какая-то часть его при экспериментах пропадала, а контрольное взвешивание производилось сравнительно редко, особенно сейчас, при нашей вечной спешке. Взвешивал, кстати, сам Риссен. Если сегодня или завтра ему не придет в голову сделать проверку, то все в порядке. Наблюдающий за Риссеном помощник в общей суматохе, конечно, не станет входить в такие детали. Послезавтра я уже могу ни о чем не беспокоиться. Я уповал на свое везение и вечную загруженность Риссена.
Итак, когда я вечером пришел домой, в кармане у меня лежал шприц и маленькая бутылочка с безобидной на вид светло-зеленой жидкостью. Радость от того, что первый шаг уже сделан, придала мне новые силы, и я даже смог за ужином поболтать и пошутить с детьми и горничной. Линде я только кивнул и отвернулся, не смея задерживаться взглядом на ее лице. Ее глаза снова пронзили меня как луч прожектора, но то, что лежало у меня в кармане, действовало посильнее.
После ужина мы опять ушли на военную службу и вернулись поздно.
Лежа в постели, я долго ждал, пока Линда заснет. Наконец, я осторожно вылез из-под одеяла и при свете ночника завесил простыней “глаз полиции”. “Ухо полиции” я загородил подушкой так же беззастенчиво, как это однажды сделал Каррек. Разумеется, такие вещи категорически запрещались, но я находился на грани отчаяния и для меня было важно только одно, чтобы никто ничего не узнал.
В слабом свете ночника Линда выглядела на редкость красивой. Ее обнаженная смуглая рука лежала поверх одеяла, натянутого до самого подбородка, хотя в комнате было очень тепло. Казалось, что ей хотелось как-то прикрыть, защитить себя. Голову она откинула набок, так что правильный профиль четко выделялся на подушке; на коже, как на теплом золотистом бархате, чернели густые брови и ресницы. Всегда напряженно изогнутые губы казались во сне мягкими, совсем девическими и очень усталыми. Такой юной я никогда не видел ее днем — разве что когда мы только познакомились, — и никогда она не выглядела такой трогательной. Я, всегда отступавший перед ее внутренней силой, испытывал сейчас едва ли не сострадание при виде этой детской слабости и беззащитности. К той Линде, которая лежала сейчас передо мной, я хотел бы приблизиться совеем иначе, ласково и бережно, как в нашу первую встречу. Но я знал, что стоит мне разбудить ее, как губы опять напрягутся, словно натянутый лук, и глаза вонзятся в меня, будто лучи прожектора. Она сядет на постели, прямая и подтянутая, наморщит лоб и, конечно, тут же заметит и наброшенную на “глаз полиции” простыню, и стоящую не на мест подушку. А если даже я разбужу ее для любви, что ждет меня? Кратковременная иллюзия взаимности, опьянение, которое пройдет к утру, и я снова буду мучиться и гадать…
Прежде всего я носовым платком завязал ей рот, чтобы во время борьбы она не могла вскрикнуть. Конечно, она тут же проснулась и попыталась освободиться, но, во-первых, физически я был сильнее, а во-вторых, как-никак я застал ее врасплох. Мне удалось довольно быстро связать ее по рукам и ногам. Ведь у меня самого обе руки должны были быть свободны.
Она вздрогнула, почувствовав прикосновение иглы, но больше ни разу не шевельнулась. Видимо, поняла, что сопротивление бесполезно.
Препарат начинал действовать самое большее через восемь минут после укола. Когда эти восемь минут прошли, я снял с ее рта платок. По ее лицу я увидел, что все в порядке. Оно стало почти таким же девически ясным, как во сне.
— Я понимаю, что ты делаешь. — сказала она задумчиво, и даже л ее голосе прозвучала та же детская безмятежность. — Ты хочешь что-то узнать. Вот только что? Тебе многое придется узнать, потому что я должна многое сказать. Не знаю даже, с чего начать. Я сама хочу говорить, зачем ты меня заставляешь? Хотя, может быть, первая я все равно бы не заговорила. Так было все годы. Хочу что-нибудь сказать или сделать, а как — сама не знаю. Наверно, это относилось ко всяким пустякам — дружбе, ласке, уюту, но когда я увидала, что ничего у меня не выходит, я стала думать, что в большом и важном тоже ничего не выйдет. Одно только я знаю твердо — я хотела бы убить тебя. Если бы только я была уверена, что это никогда не откроется, я бы тебя убила. А если даже и откроется, пускай. Хуже, чем сейчас, все равно не будет. Я ненавижу тебя за то, что ты из можешь спасти меня от всего этого. Я убила бы тебя, если бы не боялась. А вот теперь почему-то не боюсь. Ведь сейчас я разговариваю с тобой, а раньше не могла. Ты боишься, я боюсь, и все боятся. Одиночество, всегда одиночество, и совсем не такое, как бывает в юности. Это ужасно. Я не могла говорить с тобой о детях, о том, как мне тяжело, что Оссу больше не живет с нами, и как я боюсь того дня, когда Мария тоже уйдет, а потом Линда. Я думала, ты будешь меня презирать. Ты, наверно, сейчас меня презираешь, ну и пусть! Как я хотела бы снова стать молодой девушкой, только чтобы у меня была несчастная любовь. Люди не понимают, как это замечательно — быть молодой девушкой и любить безответно. В молодости человек верит, что любовь приносит свободу, что у любимого находишь какое-то прибежище, что есть в мире человеческое тепло и покой, хотя на самом деле ничего этого не существует. Ты влюблен безответно, но даже в твоем горе есть какая-то сладость — пусть тебе не досталось большого счастья, но оно досталось другим, у кого-то оно есть, оно существует на свете. И ты думаешь, что если в мире так много радости и всякую жажду можно утолить, то не так уж страшно быть несчастным. Во всяком случае, не стоит отчаиваться. А счастливая любовь влечет за собой пустоту. Нет больше никакой цели, есть только одиночество. И откуда возьмется что-то другое, откуда возьмется смысл жизни для нас, одиноких? Я слишком любила тебя. Лео, но ты совсем не такой, как я выдумала. Наверно, теперь я могла бы убить тебя.
— А Риссен? — торопливо спросил я. Драгоценные минуты уходили, а я до сих пор ничего не узнал. — Что ты думаешь о Риссене?
— Риссен? — повторила она удивленно. — Ну что Риссен… В нем есть что-то особенное. Он не такой далекий, как другие. Он никого не пугает и сам не боится.
— Ты любила его? Сейчас еще любишь?
— Риссена? Любила ли я Риссена? Да кет же, нет. Если бы я только могла! Он был совсем не такой, как другие. Близкий. Спокойный. Никому не угрожал. Если бы кто-нибудь из нас был таким же, как он, или даже мы оба, оба, Лео… Нет, это ты должен был бы походить на него. Потому я и хочу убить тебя. Чтобы уйти от всего этого. Все равно никого у меня не будет, но пусть и тебя не будет…
Она забеспокоилась, наморщила лоб. Сделать второй укол я не решался, а о чем еще спросить, не знал.
— Как это может быть? — прошептала она со страхом. — Как это может быть, что человек ищет того, чего не существует? Как это может быть, что человек чувствует себя смертельно больным, хотя на деле он здоров и все идет как полагается…
Голос Линды упал до неясного бормотания, по щекам разлилась зеленоватая бледность, и я понял, что сейчас она придет в себя. Осторожно поддерживая ее под подбородок, я взял со столика стакан с водой. До этой минуты Линда все еще лежала связанная, и теперь я, хоть и не без трепета, освободил ее. Все это время я со смешанным чувством страха и торжества ждал ее пробуждения. Какой ужас и стыд охватят се сейчас, после вынужденной откровенности! Я почувствовал, что рука, которой я поддерживал голову Линды, сильно дрожит. Я опустил се голову на подушку, убрал руку и с нетерпением и испугом стал вглядываться в ее лицо. Но ожидаемой реакции не последовало. Когда Линда открыла глаза, они казались задумчивыми, но такими же спокойными и широко открытыми, как обычно. Она без страха встретила мой взгляд. Что-то странное было с ее губами. Они не напряглись, как натянутый лук, они все еще казались слабыми и мягкими, и лицо сохранило прежнее полудетское выражение. Я и не подозревал, что в расслабленных, умиротворенных чертах может быть такая пугающая торжественность. Губы Линды тихонько шевельнулись, словно она повторяла что-то про себя. Мне больше нечего было делать, оставалось только сидеть и смотреть на ее лицо.