Когда родилась Марил, я даже сама удивилась, почему меня ничуть не волнует, что это девочка, а не мальчик. Больше того — я была довольна. Она не принадлежала Империи так безраздельно, как мальчики, она была больше моя, в ней было больше от меня самой. Как рассказать тебе обо всех моих переживаниях? Ты сам знаешь, Марил — необыкновенный ребенок. Она не похожа ни на тебя, ни на меня. Может быть, в ней есть что-то от наших далеких предков, не знаю. Она Марил — и этим все сказано. Это как будто так просто, и в то же время так удивительно. Она все видит по-своему, и так было всегда, еще до того, как она научилась говорить. А потом — ты сам знаешь. Ты знаешь, что она совсем особенная.
Я заметила, что больше не испытываю такой страшной жадности. Марил была не моя. Я могла подолгу сидеть и слушать, как она что-то напевает, или читает, или рассказывает… — как бы их назвать? — в общем, фантастические, выдуманные истории, которые она не могла услышать на детской площадке. Но тогда откуда она их узнала? Не могут же такие выдумки передаваться по наследству и всплывать в памяти через много поколений! У нее была и собственная мелодия, которой не знали ни мы с тобой, ни другие дети. Я просто голову теряла от страха и волнения. Она была Марил. Она была не такая, как другие. Не бесформенная глина, из которой ты, или я, или Империя могут вылепить все, что угодно. Не мое творение и не моя собственность. Мой же ребенок словно околдовал меня, и это было так чудесно, но непривычно, и немного пугало. Когда Марил была рядом, я всегда чего-то ждала. Я даже стала думать, что и Оссу, может быть, тоже особенный, только он уже научился скрывать свои чувства. Я жалела, что раньше так им командовала и в конце концов оставила его в покое. То время было полно надежд, тогда я жила по-настоящему.
И вот я снова ждала ребенка. Кажется, что может быть естественнее, но меня это открытие буквально ошеломило. Я испугалась, нет, это не то слово. Я не боялась тяжелых родов, осложнений, ничего такого. Я испугалась потому, что вдруг поняла то, чего не понимала раньше. У меня было уже двое детей, а я только сейчас осознала, что это значит — родить ребенка. Я больше не считала себя детородной машиной, содержании которой обходится чересчур дорого. Но я не была и жадной собственницей. Чем же я была? Не знаю, как объяснить, То, что. происходило, не зависело от меня, но происходило благодаря мне, понимаешь? И это наполняло меня восторгом. Во мне росло новое существо, и у него были свои черты… что-то свое… Я была как цветущая ветка… я ничего не знала о своем стволе и корнях, но чувствовала, как из неведомой глубины поднимается сок… Я так долго говорю, а сама не знаю, понимаешь ты меня или нет. Ты понимаешь: существует что-то над нами и внутри нар. Оно создается в нас. Я знаю, что так нельзя, что мы все принадлежим только Империи. И все-таки я тебе это говорю. Иначе все бессмысленно.
Она замолчала, и я не сказал ни слова, хотя мне хотелось кричать. “Ведь это как раз то, против чего я боролся, — думал я, как во сне, — все, против чего я боролся, чего боялся и чего желал”.
Она ничего не знала о секте умалишенных, об их городе в пустыне, но так же неизбежно, как они, подпадала под новый закон — ведь она мечтала об иной общности, иной связи, не той, что дает Империя. И со мной было то же самое, потому что я чувствовал эту страшную и неотвратимую связь между нею и мной.
Я весь дрожал. Мне хотелось крикнуть: да, да! Казалось, сейчас наступит облегчение, которое вконец измученный человек испытывает, погружаясь в сон. Я спасен, я освободился от пут, душивших меня, и принимал новую веру, простую и ясную, которая поддерживала, но не сковывала.
Я мучительно старался найти нужные слова — и не мог. Я хотел идти куда-то, хотел действовать, сломать все и начать заново. Для меня не существовало больше окружающего мира, не существовало пристанища. Ничего, кроме нерушимой связи между Линдой и мной.
Я подошел к ней, опустился на колени и прижался головой к ее ногам. Я не знаю, делал ли кто-нибудь так раньше и сделает ли когда-нибудь потом. Я никогда об этом не слышал. Я знаю только, что не мог иначе. В этом было все, что я хотел и не мог сказать.
Она поняла меня. Она положила руку мне на голову. Мы оставались так долго-долго…
Поздно ночью я вскочил с постели.
Я должен спасти Риссена. Я написал донос на Риссена.
Линда ни о чем не спрашивала. Я поднялся к вахтеру, разбудил его и допросил разрешения позвонить по домовому телефону, Я объяснил, что мне необходимо связаться с начальником полиции, и вахтер не стал возражать.
Поговорить с самим Карреком я не смог: он строго приказал ночью его не беспокоить. Но после долгих переговоров к телефону подошел более или менее толковый дежурный; он несколько успокоил меня, сказав, что ночью никаких дел рассматривать не будут. Если я хочу видеть начальника полиции, мне нужно прийти утром, за час до начала рабочего дня; он, дежурный, заранее предупредит обо мне, и, возможно, Каррек меня примет.
Я вернулся к Линде.
Она по-прежнему ни о чем не спрашивала. Я не знал, почему — потому ли, что поняла все сама, или потому, что ждала, пока я заговорю первый. Но я не мог говорить, тогда еще не мог. До сих пор мой язык всегда был послушным и надежным инструментом, но сейчас он отказывался служить мне. Так же, как недавно я впервые в жизни по-настоящему слушал другого человека, так и сейчас я сознавал, что должен говорить совсем иначе, чем всегда, а к этому я еще не был готов. Ведь то, что жило во мне и грозило сейчас выплеснуться наружу, никогда раньше не требовало выражения. Я выразил все, что хотел, встав перед Линдой на колени, — и она поняла меня.
Мы оба молчали, но это было совсем не то молчание, что мучило меня раньше. Просто мы вместе терпеливо ждали, и самое трудное было уже позади.
Время шло, но заснуть мы не могли. Линда сказала:
— Как ты думаешь, есть еще люди, которые думают так же? Может, среди твоих подопытных? Я должна найти их.
Я вспомнил маленькую бледную женщину, которую так радовало мнимое доверие мужа. С каким наслаждением в приступе неосознанной зависти я отнял у нее эту счастливую иллюзию! Как она теперь, наверно, замкнулась в горьком недоверии к людям! А умалишенные, что притворялись спящими в кругу вооруженных людей? Конечно, все они сейчас в тюрьме.
Немного погодя Линда опять сказала:
— Как ты думаешь, кто-нибудь все-таки думает так же? Кто-нибудь начинает понимать, что это значит — родить ребенка? Другие матери, или отцы, или влюбленные? Может быть, сейчас они молчат, но если увидят, что другие не боятся, то заговорят тоже? Я должна найти их.
Я подумал о женщине с проникновенным голосом, о той, что говорила про живое, органичное, и мертвое, искусственное. Если даже она еще на свободе, все равно я не знал, где ее искать.
Немного погодя, уже сонным голосом, Линда снова спросила:
— А что, если бы можно было создать новый мир — мир матерей? Понимаешь, я говорю вообще, неважно, женщины это или мужчины и есть у них дети или нет. Но где они, эти люди?
Я вздрогнул, и сон с меня как рукой сняло. Меня обожгла мысль о Риссене, который все время чувствовал во мне то, что сам я открыл лишь сейчас. И он шкал. он пытался нащупать и выявить это, пока я не приговорил его к смерти. Я громко застонал и в отчаянии прижался к Линде.
За час до начала работы я уже был в полицейском управлении. Каррек ждал меня. С его стороны это была действительно дружеская услуга — ему пришлось встать на час раньше, а ведь он не знал, зачем я пришел. Скорее всего он подумал, что я спешу рассказать о разоблачении банды шпионов или о чем-нибудь в этом же роде.
— Я, знаете… поставил этот знак… — начал я неуверенно.
— Я вас не понимаю, — сухо сказал он. — Что вы имеете в виду, соратник Калль?
Я сообразил, что он не хочет говорить прямо. В стенах полицейского управления тоже была скрыта определенного рода проводка, и ни одно слово или жест не могли остаться незамеченными. Стало быть, и самому начальнику приходилось остерегаться. Мне припомнились слухи о судьбе Туарега.