Том ей не поверил, так как был догадлив, не по возрасту прозорлив. Но это мучительное недоверие гнал от себя. В палате он умел сделать вид, что абсолютно спокоен. Не ради Полины, конечно, а чтобы мама не углядела испуга и тревоги на его лице.
Он был еще сострадательней и осмотрительней своего бессмертного тёзки, в честь которого удостоился своего имени.
Дети в какой-то степени защищены возрастом от «полновесного» восприятия горестных ситуаций. Но это не относилось к Тому.
Похороны мамы стали кошмаром, заставившим его окаменеть. Он и там не плакал и ни слова не произнес. Казалось, что и для него жизнь, не так давно начавшаяся, уже завершилась. Утешать Тома было бесполезно. Но мы всё-таки принялись утешать… Говорили, что мама не могла покинуть его. Что она, пусть и незримо, останется вместе с ним, что потом, через многие десятилетия, не на земле, это станет зримо и вечно.
Наверно, привычные в таких случаях фразы могли звучать для всё понимающего Тома неубедительно. Но есть мгновения, дни, когда таким заверениям, вопреки всему, хочется верить.
Вдобавок Полина, почти не отрываясь, по-матерински обнимала Тома, целовала и полушёпотом сообщала, что мама доверила нам быть с ним неразлучно… не заменяя себя, а продолжая своё служение сыну. О том, что его фактическое усыновление еще требовало хождения по бюрократическим инстанциям, мы Тома не уведомляли…
Он, вроде бы, начал к Полине прислушиваться. А что ему оставалось? Она и сама воспринимала каждую свою утешительную фразу за истину.
Том окончательно переселился в наш дом. Наконец мы обрели сына. Но какою ценой…
Здание «храма заботы» было окружено полянами, клумбами, парком, качелями, каруселями и беззаботным смехом. Я понимал, что охрана, которую мы с Полиной несли, — это тоже проявленье «заботы». Для того, чтобы дети обладали своей беззаботностью.
— Почему они всё время хохочут? — спросил меня Том.
— Просто у них хорошее настроение, — предположил я. У Тома повод для такого настроения отсутствовал. — И еще у них стопроцентная уверенность в своей безопасности… которую мы обеспечиваем.
— Ну, от болезней-то не застрахован никто, — мрачно возразил он. И добавил, что бессмысленным забавам предпочитает игру в шахматы.
— Вот, помню, я в детстве… — не раз начинал он так свои воспоминания, будто с детством у него было покончено. — Вот, помню, я в детстве любил играть в лапту, а мама убедила меня, что шахматы интересней лапты. И даже увлекательней беготни на перегонки, которой я тоже увлекался.
«Перегоняй разумом, а не ногами!» — посоветовала ему мама. Которая — что он также для нас открыл — играла в шахматы не как обыкновенная любительница, а по «высокой категории».
… Мы с Полиной на следующий же день подкатили ко входу в «храм», где располагался наш «охранный пост», шахматный столик. Мы вообще стремились без промедления исполнять желания Тома, чтобы он — пусть не сразу — начал ощущать нас своими родителями. Если это было возможно…
По воскресеньям мы втроем приходили на кладбище.
«Здравствуй, мама…» — еле слышно произносил Том.
И больше в этот день мы с его голосом не встречались. Я понял, что маму ему заменить не сможет никто. Отца же своего он ни разу не видел.
И это пустующее в его биографии место мог бы занять я…
Мы с Томом начали шахматные борения. Разумеется после того, как он освобождался от занятий, кои были весьма обильны: долг «храма» заключался в том, чтобы взращивать вундеркиндов и, уж непременно, образованных, гуманных личностей.
Пусть до поры и чрезмерно весёлых, — взрослость, увы, беззаботные радости утихомиривает…
Директор, увидев, что я, отрешившись от всего, склонился над шахматами, осуждающе покачал головой. А пальцем одобряюще показал на Полину, как на пример, достойный подражания: она бдительно оберегала вход.
С того дня дома — уже не на столиком, а над шахматной доской — мы с Томом продолжали сражаться.
Впрочем, никаких «сражений» в буквальном смысле не было: я активно и с удовольствием партию за партией ему проигрывал. До тех пор, пока он мне не сказал:
— Вы нарочно проигрываете. Так неинтересно. Мама играла со мной по-другому… И я один раз у неё даже выиграл.
Упомянув вслух про маму, он потом по-прежнему на весь день умолкал. И Полина приказала мне не нарушать эти молчания.
— Дети предпочитают, чтобы с ними общались «на равных» — поздним вечером поучала меня Полина.
Она, видимо, перенимала опыт Томиной мамы.
«Умные дети вообще хотят, чтобы им не предоставляли скидку, некую „фору“ на возраст», — наконец, дошли до меня, неопытного, запоздалого отца, слова жены.
— Давай-ка и я с ним буду играть, — предложила Полина. — Поддаваться не стану, чтоб не обидеть Тома. Игра в поддавки ему не нужна…
Её сближало с мамою Тома и то, что Полина ничего не делала поверхностно. И в шахматы тоже играла мастерски. Когда-то, в юные годы, она обучалась в шахматном кружке. Вместе со мной, но куда более преуспела. Кажется, как и во всём остальном…
Будучи онкологом, Полина играла в шахматы и со своими пациентами прямо в больничных палатах. Она увлекала их игрой, считая, что такое увлечение — тоже болеутоляющее средство. Полина изобрела немало способов облегчать человеческие страдания.
Но на новом месте нашего пребывания этими её умениями пока не заинтересовались…
Беда обычно не удовлетворяется одним ударом. Она имеет беспощадную склонность ошарашивать новыми потрясениями.
Теперь охранников «храма заботы» было, вроде, уже трое. Мы с Томом после окончанья его занятий и до конца нашего дежурства не разлучались. К двум стульям у входа прочно добавился еще один. Свою «внешнюю» охрану мы с Полиной вслух продолжали считать необходимой, а про себя — «перестраховочной». Не нарушая своих обязанностей, мы и стулья пристроили таким образом, чтобы они выглядели «преградой».
… В тот день Том, что стало уже правилом, был рядом с нами у входа, а все остальные дети, ожидая когда за ними придут родители, — вдали, на лужайках и в парке — по-прежнему радовались жизни.
Но вдруг воздух и смех были разорваны безумным воплем: «Смерть еврейским детям!» Мы, все трое, вскочили…