Мы могли бы поселиться в роскошных номерах, где останавливались коронованные особы и известных под именем «апартаменты принца Геджасского». Но предпочли занять самые дешевые маленькие и полутемные номера, так как окна там упирались в кирпичную стену. Это составляло главную привлекательность таких комнат, потому что стена защищала от попадания артиллерийских снарядов. Артобстрел считался опаснее бомбежки, он разражался внезапно без предварительного оповещения: «Тревога!»

На стенах домов появились надписи:

«Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!»

А на одной маленькой столовой в начале Невского висело даже такое объявление – оно очень смешило Светлова:

«Вход в столовую без противогаза воспрещен».

Мы уже научились по звуку определять калибр пролетающих снарядов. И даже самый штатский из нас Миша Светлов, вслушавшись, говорил с видом знатока:

– Старик, по-моему, это сто пять миллиметров из-за Пулковских.

Однажды мы со Светловым пришли на завод, где делали автоматы. Ветер вбивал через бреши в стенах мокрый снег. Электрического тока не было. Но станки работали. Вручную! Двое рабочих крутили станок. Третий сверлил и шлифовал стволы автоматов.

Пока мы наблюдали эту поразительную картину, в цех пришли три автоматчика. Они пришли с ближайшего участка фронта. Для этого не нужно было много времени. Они похвалили автоматы, но была у них и претензия к заводу: приклад слабоват.

– Хватишь его по голове – дерево ломается, – пояснил один из них.

– А вы не по лбу, – серьезно посоветовал Светлов.

Полупустынный Ленинград весь в пожарах, в разрывах снарядов, в голодных смертях, отчаянно дравшийся и неистово работавший, потрясал и восхищал Светлова. Как-то он показал мне книгу старых арабских легенд.

– Здесь про Ленинград, – сказал он.

Я удивился.

Он прочел подчеркнутую им фразу:

«Сахара была просеяна через сито, и в сите остались львы…»

Днем тракторы растаскивали на топливо деревянные дома. Однажды ночью горели за Невой «Американские горы». Зарево в полнеба. На фоне его – ослепительно освещенные этим трагическим светом – Ростральная колонна и белая башня Петропавловского собора.

Почти каждый день мы отправляли свои корреспонденции в Москву по радио. В один из сентябрьских дней (если не ошибаюсь, 18 сентября) был прерван и этот последний вид связи с Большой землей (не считая, конечно, воздушной почты): над Ленинградом разразилась магнитная буря. В небе бушевало северное сияние. Мы со Светловым шли в ту ночь по Суворовскому проспекту, возвращаясь из Смольного, из штаба фронта. Миша смотрел в небо на сумасшедшую пляску гигантских огненных сполохов. Потом сказал:

– В этом есть что-то подавляющее, что-то более сильное, чем война, чем человечество…

Глаза его сощурились, лицо пересекли морщины иронии, и он прибавил:

– Я, кажется, стал похож на того старичка, который, выйдя из планетария, сказал: «А еще говорят, что бога нет…»

Ирония Светлова! Есть люди, которые появились на свет, чтобы обличать. Другие – чтобы властвовать. Третьи – чтобы спасать человечество (эти, случалось, бывали опаснее всех). Светлов родился, чтобы радоваться и чтобы радостью своей делиться с другими. Радоваться и радовать. Отсюда всеобъемлющий (как и у его доброты) характер его обаяния. Светлов был площадкой, на которой сходились все. Излучение радости исходило от него всегда, как и его знаменитая ирония. Иной раз она проявлялась в такие моменты, когда не каждый способен был воспринять ее. Мы как-то с ним попали под довольно жестокий обстрел, а такие ситуации не очень располагают к шутливости. Лежавший рядом со мной Светлов вдруг сказал:

– Старик, ты представляешь себе, один снаряд в задницу, и – талант, успех у женщин, гениальные мысли, большие тиражи, все это – трах! – к чертовой матери!

Ирония, которая обычно является благодетельной дистанцией между художником и действительностью, иногда у Светлова превращалась в избыток дистанции.

Я сторонник объемных трехмерных характеристик. Они дают возможность восстановить образ ушедшего во всем его душевном богатстве. Именно потому, что доброта Светлова распространялась более вширь, чем вглубь, он завоевывал все сердца.

Я никогда не видел его в инертном, в нейтральном состоянии, в позиции воздерживающегося. Он всегда был или «за» или «против». Состояние душевной невесомости было несвойственно ему до такой степени, что как только ему становилось скучно, он стремглав бежал от источника скуки, будь то книга, гость, заседание или подруга. Я не знаю, сохранились ли его записи о блокадном Ленинграде. Это нельзя было назвать дневником. Это были отрывочные наблюдения, солдатские разговоры, отдельные стихотворные строчки.

– Слушай, старик, – сказал он как-то, – какую пьесу можно написать о Ленинграде! Если я выживу, я буду писать пьесы.

Он так и сделал. Он написал после войны еще несколько пьес. Он любил писать для театра. Пьесы его трудны для постановки. Они слишком лиричны. Этот человек, казавшийся таким мягким, не шел на компромиссы ни в чем – в театре тоже. Он не шел на сделку с грубостью театра. Пьесы его превосходны. Но для того чтобы они удались на сцене, нужно, чтобы не только автор, но и постановщик, и художник, и композитор, и все исполнители были Светловы. А где их столько наберешь? И одного-то мы получили только однажды.

Кольцо вокруг Ленинграда становилось все туже. Город готовился к уличным боям. Некоторые корреспонденты помимо обязательного пистолета обзавелись автоматами и гранатами. Один Светлов ходил без оружия. Он не был в кадрах армии и не состоял на армейском снабжении. Я привел его на артсклад к знакомому воентехнику.

– Пистолетов «TT» у меня сейчас нет, – сказал воентехник, – но вот вам старый добрый наган.

Миша ответил:

– Это как раз мне подходит, потому что сам я молодой и злой.

Он с удовольствием вертел в руках наган. По-видимому, он обрадовался ему. Возможно, в нем вспыхнула мальчишеская страсть к оружию. За все наше с ним пребывание на фронте он обнажил его только один раз, когда собирался застрелить меня.

Вот как это произошло.

Немцы уже заняли завод «Пишмаш» в черте города. В больнице имени Фореля был штаб армии. Когда мы взбирались на крыши многоэтажных домов к наблюдательным пунктам контрбатарейщиков, мы явственно видели немецкие расположения.

Пятнадцатого и шестнадцатого сентября были невиданные по продолжительности артобстрелы города: каждый длился свыше восемнадцати часов!

Позже, через два года, когда блокада была разорвана и немцы бежали из-под Ленинграда, были найдены некоторые их документы, брошенные или утерянные в спешке отступления. В том числе – планы Ленинграда, изданные гитлеровцами. Они испещрены цифрами. Вот, например, № 736 – и тут же инструкция: стрелять по нему осколочно-фугасными снарядами. Что же скрывалось за этим номером? Школа в Бабурином переулке… А вот по № 192 приказано стрелять фугасно-зажигательными. № 192 – это Дворец пионеров… А по № 757 – многоэтажный жилой дом на Большой Зелениной – фугасными и бризантными…

Корреспондентский долг заставлял нас находиться на улицах. В один из этих горячих дней, возвращаясь от коменданта города, я свернул с Садовой на Невский и по ту сторону проспекта увидел Светлова. Он перебежал ко мне, схватил меня за руку и потащил через мостовую на противоположную сторону к Гостиному двору.

– В чем дело? – спросил я, вырываясь.

– Старик, загар тебе не к лицу, – сказал он.

Дело объяснилось просто. Светлов, оказывается, уже знал то, чего я еще не знал: когда немецкие батареи стреляли с Дудергофских высот, солнечная сторона улицы была опаснее теневой.

Над городом висел, как второе небо, необъятный и бесконечный орудийный грохот. Изощрившийся слух наш различал в этой адской кутерьме ободряющий гром наших пулковских и колпинских батарей. Через головы ленинградцев били наши балтийские эсминцы, кронштадтские форты, башни линкоров и крейсеров.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: