Хоть весною
И тепленько,
А зимою
Холодненько,
Но и в стуже
Мне не хуже.
Это стихотворение помещено в грамматике Востокова; в нем так много простоты и непосредственности, что г. Костомаров, если желает быть последовательным, должен признать его лучшим перлом русской поэзии. Странно только, что г. Костомаров, придающий такое огромное значение простоте и непосредственности в поэзии, сам даже в презренную прозу вставляет самые диковинные орнаменты; например: "сгустившиеся туманы романтизма", "мечущий искры костер, медленный пламень которого пожирает древнюю, официальную Германию, заплесневелую землю филистеров", "любовь нечистая, пылающая пламенем чувственных наслаждений", "благоухают всею свежестью цветка и звенят, как серебряный колокольчик".
- О друг мой, Аркадий Николаевич, не говори красиво!
Но чем дальше в лес, тем больше дров: к концу статьи г. Костомарова мы узнаем вещи еще более новые. Оказывается, что ирония, проникающая собою поэзию Гейне, составляет ее главный недостаток; вы не верите? Полюбуйтесь следующею тирадою: "Болезненно действует на нас эта отрицательная сторона всеобъемлющего таланта Гейне. Эта неискренность, эта непонятная раздвоенность поэта постоянно заставляет думать, что самые возвышенные, самые очаровательные места его лирики - есть мастерски замаскированная ирония" (стр. 100).
Это значит другими словами: "всем бы хорош был Гейне, кабы не проклятая ирония". Это напоминает мне графа Монталамбера, рассуждающего об англичанах: "Славный народ, - думает он, - жаль только, что не католики". Вот другая тирада на той же странице: "как часто стихи его кажутся нам хорошенькими личиками, строящими самые нелепые гримасы, как часто он до самого конца ничем не возмущает наших благороднейших чувствований, чтобы тем внезапнее поразить самою мефистофелевскою остротою или, что еще хуже, самою обнаженною плоскостью". Да кто же просил г. Костомарова соваться в переводчики Гейне, если Гейне возмущает его "благороднейшие чувствования", если "мефистофелевские остроты" оскорбляют его щекотливую добродетель, если "обнаженные плоскости" раздражают его фешенебельный слух. Ни Гейне, ни русская публика ничего бы не потеряли, если бы г. Костомаров махнул рукою на "иронического юмориста" и "недовольного полемика". Мало ли таких поэтов, которые ни одною строчкою не обнаружат ни полемических наклонностей, ни иронии, ни юмора. Ведь перевел же г. Костомаров из Лонгфелло стихотворение "Excelsior!"; {"Выше!" (лат.). - Ред.} и сотни таких стихотворений можно было бы отыскать, была бы только охота. Вместо того чтобы возиться с гейневскою "Германиею", в которой "решительно неистовствует едкая ирония", было бы гораздо удобнее перевести, например, "Мессиаду" Клопштока, или "Jocelyn" Ламартина; с ними и хлопот меньше, и "благороднейшие чувствования" остаются нетронутыми; если бы пришла охота переводить прозу, можно взять Шатобриана, Боссюэ, а еще лучше Фому Кемпийского. Тут уже наверное ни одна мефистофелевская острота не нарушит плавного парения назидательной речи. Далее г. Костомаров обвиняет Гейне в нравственной нечистоте. "Нет, - говорит он, - что хотите, а это не та чистая, спасительная любовь, которая должна пылать в сердце каждого певца любви, а любовь нечистая, пылающая пламенем чувственных наслаждений, и потому-то она везде должна носить в себе сознание своего собственного ничтожества" (стр. 103). Уличив Гейне в отсутствии чистой, спасительной любви, г. Костомаров преследует поэта на его смертном одре и не без соболезнования доносит читателю, что раб божий Гейнрих Гейне умер нераскаянным грешником. Того, кто усомнится в верности моих слов, я прошу заглянуть на стр. 103 и 104 разбираемой мною книги; мне уже надоело цитировать г. Костомарова, да, кроме того, у нас иногда встречаются в литературе такие милые выходки, которые гадко выписывать.
Напрасно г. Костомаров к имени пиетиста Генгстенберга, встречающемуся в переводе "Германии", делает следующее язвительное замечание: "Генгстенберг, по доносу которого отнята кафедра у Фейербаха". Кто так близко подходит к Генгстенбергу по воззрениям, тому следовало бы быть поосторожнее в отзывах.
Кто знает? Может быть, Генгстенберг сделал донос с благою целью! Может быть, делая свой донос, Генгстенберг воображал себя таким же полезным общественным деятелем, каким воображает себя г. Костомаров, обличая нераскаянного грешника и "иронического юмориста" Гейнриха Гейне.
ПРИМЕЧАНИЯ
"Сборник стихотворений иностранных поэтов"
"Поэты всех времен и народов"
Обе рецензии впервые были опубликованы в журнале "Русское слово" (первая - 1860, кн. 12; вторая - 1862, кн. 5). В первое прижизненное издание сочинений не включались. Позднее перепечатывались в шеститомном издании Ф. Павленкова под общим заглавием: "Вольные русские переводчики". Здесь обе рецензии воспроизводятся по тексту журнала; ввиду тесной их тематической связи мы помещаем здесь первую рецензию непосредственно перед рецензией 1862 г.
В рукописном отделе Государственной публичной библиотеки им. M. E. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде хранится беловой автограф первой рецензии (архив "Русского слова"). В рукописи имеются отдельные места, не вошедшие в печатный текст. {Автограф исследован Л. Э. Варустиным; им же произведено для данного издания сличение печатного текста с рукописью.}
После слов: "У Берга ничего этого не видно" и перед новым предложением: "Из Андерсена можно было выбрать" (см. данн. изд., стр. 340) в автографе следовал разбор переводов стихотворения Андерсена, сделанных Бергом и Шамиссо: "(У Берга ничего этого не видно:) ледяные цветы заменены фиалками, морозный яркий день цветущею обстановкою весны, пестрый сад придуман самостоятельно. Далее, зачем мальчик, стоящий перед окном, назван счастливым? Зачем он манит цветочки-глазки в сад и откуда взялись голоски кругом? Переводчик умел при передаче совершенно изменить колорит; у него мальчик зовет девушку на свидание, и девушке желательно пойти к нему; у Шамиссо, которому мы позволим себе больше верить, нежели г. Бергу, изображена та минута, когда красота женщины только что начинает действовать на эстетическое чувство юноши. Даже в неизмененном виде стихотворение Андерсена не заслуживает особенного внимания; переводить его не стоило бы в сборнике, имеющем целью познакомить русских читателей с физиономией лучших иностранных поэтов, но по крайней мере оно не компрометирует автора; в нем виден ум, игривость и свежесть, что же касается до переделки г. Берга, то некоторые строки ее целиком годятся на конфектный билетик, а все вместе выходит до невозможности бедно и сладко".
Несколько ниже (см. стр. 340), после слов: "Если бы совершенно откинуть переводы из датских поэтов, от этого нисколько не потерял бы сборник", перед новым абзацем, посвященным разбору переводов из Шамиссо, в рукописи дается разбор переводов с итальянского:
"Переводы из итальянских поэтов сделаны с большим выбором и исполнены лучше, хотя порою встречаются уродливые и смешные погрешности. Например: "А вкруг _печаль рычит_, струятся слезы, кровь" (стр. 139). В отрывке из трагедии "Arnoldo da Brescia" г. Костомаров принимает Рим за женщину и, следуя своему оригиналу, называет вечный город блудницею, говорит ему: "ты опьянела от крови жертв своих", "ты попрала белую одежду"; оно и в итальянском выходит напыщенно, но там по крайней мере _Roma_ женского рода. Нельзя же при переводе не обращать никакого внимания на грамматику того языка, на который переводишь. По-русски тирада:
Я осудил тебя, блудница Рим! Ты опьянела
От крови жертв своих, ведешь разврат
Со всеми сильными земли...
просто смешна и бессмысленна. Здесь г. Костомаров слишком усердно поддержался подлинника, но с ним это бывает редко. Большею частью он действует смелее, отбрасывает то, что ему не нравится, и прибавляет свое для большей картинности или для удобнейшего приискания рифм".
В автографе есть и другие, более мелкие отличия от печатного текста. Например, вместо: "Такие книги сбивают публику с толку" (см. стр. 347), в рукописи сказано сильнее: "Такие книги надо преследовать! Они сбивают публику с толку".