Он горячо поцеловал Зенона и начал тихим, усталым голосом рассказывать ему о том, как он озабочен судьбою Ады и ребенка.
А Зенон слушал, глядя на него с каким-то ужасом.
Как, он отдает на его попечение Аду? Аду? Собственный ее муж? Что за нелепость! Теперь, по прошествии стольких лет, когда в нем уже все умерло! Отвратительная месть или насмешка судьбы? Как ослепительные молнии, пролетали в нем мысли и чувства, такие неясные и спутанные, что временами ему казалось, что он переживает мучительный сон. Но нет, Генрих сидел рядом с ним, он слышал его голос, глядел ему в лицо, чувствовал на своей руке его холодную потную руку. Он содрогнулся всем телом. Теперь он уже соглашался на все, не смея отказать ему ни в чем. Но под влиянием слов Генриха, дышавших безграничным доверием, его стал охватывать жгучий стыд.
— Я не знал, что у вас есть дочь, — перебил он Генриха, желая переменить разговор.
— Сейчас я ее позову. Вандя! Десятый год ей теперь. Она родилась спустя несколько месяцев после твоего отъезда, — говорил Генрих, следя за ним загадочным взглядом.
Зенон сдвинул брови, точно ослепленный неожиданной молнией, и поспешно стал зажигать папиросу. В комнату вошла Ада, ведя стройную девочку, очень красивую, с белыми, как лен, вьющимися волосами.
— Вандя, это твой дядя.
Девочка подняла на него большие синие глаза.
— Поздоровайтесь, — командовал Генрих.
Девочка, пересилив нерешительность, бросилась в его объятия. Он целовал ее с вынужденною нежностью и, пожалуй, слишком торжественно, стараясь этим замаскировать какое-то непонятное волнение.
— Очень красива, типичный польский ребенок.
— Удивительно похожа на тебя.
— Нет, совершенно другой тип, — проговорил Зенон, неприятно задетый намеком.
— Наоборот, совершенно тот же родственный тип. Ведь раньше, до болезни, Генрих был очень похож на вас, — говорила Ада, прижимая к груди голову ребенка, но в ее глазах горел загадочный огонек и вокруг губ блуждала непонятная улыбка. У Генриха на лице было выражение грусти и примирения, и только Вандя, прижимаясь к матери, глядела на Зенона веселыми, смеющимися глазами.
Разговор разладился, тянулся медленно, переходя то и дело с одного предмета на другой и не находя опоры ни в чем, на чем бы можно было остановиться дольше. Между ними легла многолетняя разлука, а соединяли их только далекие, уже поблекшие воспоминания, к которым они возвращались многократно, но всегда с каким-то опасением. И Генрих, и Ада были по отношению к Зенону необыкновенно радушны, но он держался замкнуто и отвечал коротко и холодно. Он был далек от всего того, о чем они говорили, и даже от них самих. Наконец, утомленный, он поглядел на часы, но глаза Ады блеснули такой немой мольбой, что он остался сидеть, стараясь пересилить скуку, которая все сильнее овладевала им.
Вдруг Генрих спросил его с прямолинейностью польского шляхтича:
— Скажи нам откровенно, почему ты уехал из Польши?
Зенон ждал этого вопроса и с улыбкой ответил:
— Мне надоела Польша, хотел почувствовать себя европейцем.
— У нас это объясняли иначе, совсем иначе.
Зенона раздражала его глупая, на что-то намекавшая улыбка.
— Интересно, как же это объясняли?
— Одни предполагали здесь несчастную любовь, другие уверяли, что тебя изгнал из страны какой-то американский поединок. Но были и такие, которые называли более скандальные причины.
— Убийство и воровство? Узнаю бойкость ума моих милых товарищей по литературе.
— Что-то в этом роде, но больше всего говорили о самоубийстве из-за неудачной любви.
— Самый глупый повод для самоубийства, но зато романтический. У нас очень любят объяснять подобные истории или любовью, или мошенничеством.
— Потому что в большинстве случаев так и бывает.
— Бывает, не спорю, но бывают и другие причины, в тысячу раз более глубокие и серьезные.
Ада отвернулась, лицо ее залил яркий румянец.
— Люди любят все объяснять так, как им понятнее.
— Совершенно верно. Если бы я сказал: уезжаю, потому что мне наскучило жить вместе с вами, то никто не поверил бы этому. Слишком просто.
— И были бы совершенно правы, не поверив.
— Но если бы я тебя уверял, что именно это было причиной моего отъезда.
— Я бы поверил, конечно, должен был бы поверить, но...
— Причина не важна, а важен сам факт, — произнесла Ада.
— Факт был важный, не спорю, но только для меня одного.
Зенон произнес это враждебным тоном, но, видя, как сразу омрачилось ее лицо, продолжил шутливо:
— Вы мне еще не рассказали все сплетни, какие ходили после моего отъезда. Ну и что же, жалели меня? Печаль, конечно, была всеобщая, неутешное горе, глубокий траур.
— Ты шутишь, а твои почитатели ежегодно служат заупокойные мессы по твоей душе.
— Ах, вот как! Это, вероятно, мои издатели, боясь, чтоб я не воскрес и не напомнил им о своих правах, стараются обеспечить мне место в раю.
— Раньше вы не были так жестоки ко всем.
— Человек постоянно учится чему-нибудь новому.
Ада встала и начала ходить по комнате, то и дело поглядывая в окно. Он не мог отвести от нее глаз. Она была стройна, красива и горда, как раньше. Глаза их иногда встречались, но тут же разбегались, как испуганные птицы. Иногда она останавливалась у окна, ее чудные брови натягивались, как злые змеи, а губы, странно изогнутые в уголках, налитые кровью, сжимались с какой-то тайной злобой. Казалось, она не слышала разговора мужчин и только время от времени подымала на Зенона умный, испытующий взор, и грудь ее тогда подымалась от глубокого вздоха.
Он остался у них обедать. Первый лед был сломан, настроение улучшилось, все оживились, и обед проходил весело.
Он видел прямо перед собой ее лицо под шапкой черных пышных волос, из-под которых блестели огромные бездонные глаза. Низкий красивый голос воскрешал в нем бесконечное множество воспоминаний, и прошлое с необыкновенной силой снова вставало перед ним.
— Порой мне кажется, что я сижу у вас в деревне, как когда-то. Даже этот лакей похож на вашего Валентина!
— Вернешься, и все будет по-старому. У нас дома ничего не изменилось, ты и не поверишь, что отсутствовал так долго.
— К прошлому я уже не вернусь.
— Вы не любите прошлого?
Ада тоскливо улыбнулась.
— Потому что у меня не было ни одного такого мгновения, которое бы я хотел вернуть.
— Ни одного мгновения? — быстро переспросила она.
— Если даже и было, то его залило целое море горьких воспоминаний.
Зенон вдруг взволновался, старая обида так сильно сжала сердце, что ему захотелось немедленно уйти, но Ада сказала:
— У нас на сегодня есть ложа в оперу, и мы бы хотели провести вечер вместе с вами. Надеюсь, вы нам не откажете?
Опять этот нежный, покоряющий голос, опять эти глаза, делающие каждую просьбу приказанием, и эта обезоруживающая улыбка, — нет, он не мог отказаться и поехал вместе с ними в театр.
Спектакль уже начался.
Зенон сидел в глубине полутемной ложи и глядел холодным испытующим взглядом только на Аду, на ее чудную голову с сухим орлиным профилем. У нее было лицо музы, но в то же время оно казалось воплощением греха. В полумраке так близко, так соблазнительно близко светились кровавым пятном ее беспокойные, чувственные губы. Он смотрел на нее как на произведение искусства, наслаждался красотой ее лица, радовался чистой радостью художника и поэтому с некоторым беспокойством заметил, что она немного пополнела и ее грудь отяжелела. Ада же, казалось, совсем не следила за представлением и не замечала его взглядов, — она углубилась в себя, в свои воспоминания.
«Помнит ли она? Позволяет ли обожать себя с таким же, как и раньше, равнодушием? Бросала ли и другим в награду жалкие крохи своей царской милости? По-прежнему ли холодна и равнодушна?» — размышлял Зенон.
На сцене пели Ромео и Юлия.
Театр был полон. В ложах белели обнаженные плечи, блестели воспаленные глаза, искрились бриллианты и шелестели веера. Запах духов и цветов насыщал воздух.