Иная чадолюбивая маменька, у которой давно полопались барабанные перепонки и изныла грудь от этого концерта, вкупе с постояльцем-биндюжником или штукатуром распластает крикуна, как камбалу, спустит ему штаны и, задрав артистически рубашонку до носа и поплевав энергично на ладонь, всыплет ему по первое число.
Некоторые предпочитали голым ладоням мокрые полотенца, как, например, прелестная и очаровательная Родиониха, а Митрий – традиционный, освященный веками сапожный ремень.
И долго продолжалась бы эта тирания, если бы детишки сами не взялись за ум. Сообразив, что, сколько ни кричи, ничего не выкричишь у своих деспотов, они махнули на них рукой и порешили каждый про себя добывать хлеб собственной инициативой. (Впрочем, это практиковалось у них давно, сызмала.)
Вся юная гвардия, начиная с трехлетнего возраста, немытая, нечесаная, в грязных рубашонках, с утра в обществе обмызганных собак и кошек расползалась по переулку и шарила. И мало-мальски съедобное извлекалось из пыли и грязи и пожиралось с жадностью.
Юные индивидуалисты не брезговали ничем – ни головкой копченой скумбрии, ни кочаном капусты, ни хвостом луковицы, а краса и счастье Родионихи – Семка Безносый, шестилетний пузырь – даже огарком сальной свечи, чему однажды были свидетелями Нюмчик Жидок и Сашка Револьвер.
Более же предприимчивые забирались за пределы переулка и в награду получали массу деликатесов, на которые они в своем нищенском переулке не могли рассчитывать и которых так много на широких улицах, как-то: апельсиновые корки, бумажки от конфет с прилипшим к ним цветным сахаром, халвой, абрикосовые косточки и окурки – тьма окурков. А так как предприимчивости не занимать было будущим гражданам слободки, то с некоторых пор они жили в полное свое удовольствие.
Иной промышляет тем, что, облюбовав какого-нибудь дядю в каракулевом воротнике, гонится за ним до самого его дома и выцыганивает копейку, а то и две, другой, выкривив ноги, вывернув веки и скорчив гнуснейшую рожу, присаживается к кучке сирот и калек на паперти церкви и гнусит с ними в унисон: «Помогите бедному калеке, господь не оставит вас!», за что к вечеру у него оказывается в руках связка бубликов и кучка зеленых копеек; третий без стеснения залезает в лотки баб с апельсинами, яйцами и бочки с сельдями и феринками,[8] выставленные лавочниками на улицу, а остальные, под предводительством Пимки, прозванного его чудаком папашей «Адмирал Камимура», устраивают правильно организованные набеги на биндюги, вспарывают гвоздями животы мешков и отсыпают себе в картузы, шапки и подолы рубах немалую толику миндалю, галет, гороху, изюму и кокосов.
Часть добытого они съедают сами, а остальную сбывают по необыкновенно выгодной цене мелким лавочникам.
Нечего, конечно, говорить, что отважные «мореплаватели» не раз терпели в пути аварии – возвращались в свои Палестины кто с разбитым носом, кто с развороченным ухом, перешибленной ногой и помятым боком. Но зато все были сыты и у всех на головах пузырились картузы, и шапки, и карманы курток от всяких «даров природы».
Ретивый Пимка пригнал даже однажды домой пару индюков и приволок новенький фартук, снятый с извозчичьих пролеток…
Думая о них, Иван совершенно забыл о том, что наказала ему сестра. Но вот он вспомнил, и снова всплыл мучительный вопрос: «Где и у кого призанять денег?»
В нескольких шагах от него Митрий от нечего делать (его не спасала даже вывеска «Сапожник из Мукдена») сидел на подоконнике, свесив на улицу длинные, верблюжьи ноги, и наяривал на своей гармонике, заплатанной в сорока местах желтой оберточной бумагой: «Вихри враждебные…»
Прислушиваясь одним ухом к словам песни, выкрикиваемым во всю глотку Митрием, Иван ломал голову: «Где? Где?…»
Кроме этой голытьбы, у Ивана не было ни одного знакомого. Да и откуда к нему знакомые? Кому охота знаться с бедным и вечно угрюмым каменоломщиком?
В кассу сходить разве?!
Воспоминание о кассе заставило его измениться в лице. Он почернел весь и скрипнул зубами.
Как все каменоломщики, он не мог вспомнить о ней без гнева.
Нечего сказать – «касса». У него вон до сих пор топят печь квитанциями ее, а Пимка мастерит из них броненосцы и волочит их через все лужи по переулку!..
Единственный человек, на котором он остановился, был Петр-трактирщик, отец и благодетель каменоломщиков.
Когда у кого рождался ребенок, умирал кто-нибудь или случалось что-нибудь другое, шли к нему, и он выручал.
В прошлом году, когда у Ивана объявился летучий ревматизм, Петр одолжил ему пять рублей, а когда умерла Нина – одолжил еще столько же. Иван прослезился даже, когда вспомнил про Петра.
– Не друг, а мать родная, – говаривали о нем каменоломщики. – Он душу каменоломщика, как ты припор свой, знает и сочувствует.
Иван пошел бы к нему, да было совестно. Он до сих пор не отдал ему тех десяти рублей, притом дела Петра теперь обстояли также неважно.
Когда-то нет-нет да завернут к нему в трактир франты с Городской улицы, сердцееды в новых картузах с лакированными козырьками, в сногсшибательных ле-лях – рубахах, вышитых гладью и болгарскими крестиками нежными пальцами их дульциней, в красных, как кровь, на животе поясах, поддерживающих новенькие полосатые брюки, и в ботинках с такими «рипача-ми», что их слышно на другой окраине – на Пересыпи, за вторым кругом. Завернут, раздавят по здоровенному шкалу, закусят маринованной скумбрией и разобьют на бильярде пирамиду. А теперь хоть бы один завернул!.. Совсем пустует трактир, и на киях и бильярде завелась паутина…
«К хозяину, что ли, пойти?»
Хозяин! Странно звучало для него это слово!
Хороший хозяин, которого никто в глаза не видел. Да и как увидишь его, когда он ни разу не наведается в степь и не спустится в колодезь?
Тяжчик однажды спьяна проговорился, что хозяин боится спуститься в колодезь.
– Чего?! – поинтересовались каменоломщики.
– Чтобы не забили его!
– Что мы, звери? – обиделись каменоломщики.
Хозяин всегда объяснялся с ними через тяжчика или приказчика. Он напоминал собой далай-ламу тибетского, который живет где-то далеко-далеко, на недосягаемых вершинах, в неведомых краях. О нем знали каменоломщики только понаслышке, что он плотный мужчина с кривыми ногами, сутулый, с широким фиолетовым лицом и желтой бородой, что жена его «ходит в кружевах» и дети круглый год живут за границей и образуются для того, чтобы можно было потом управлять колодцами, хотя для этого образования особенного не полагается.
Еще им было известно, что он живет где-то на Фонтане, на собственной даче, среди массы цветов, в хорошеньком домике с балконом, на котором вся семья его пьет по утрам кофе из тоненьких фарфоровых чашечек.
Два года назад Иван, когда его сильно обидел тяжчик, пошел было к нему с жалобой. Но он потерпел неудачу. У самых ворот дачи на него набросились хозяйские собаки и сильно покусали его. И злился же потом Иван!
– Хотя бы глазком посмотрел, на кого весь век работаешь и жизнью каждую минуту рискуешь…
Иваном овладело отчаяние, точно такое же, когда Тарас сообщил ему о рождении сына. Он забыл недавнюю радость и умиление, и в нем снова вспыхнула злоба против нового, лишнего рта.
Этот новый рот уже заявлял о себе, предъявлял свои требования.
«Господи! – думал, чуть не плача от душившей злобы, Иван. – Сидел человек в припоре, резал спокойно камень. И вдруг бросай пилу, вылезай наверх и ищи денег!»
Он вспомнил сестру и обратил теперь на нее свою злобу.
«И чего ей надо? Чего она гонит? Неужели обязательно нужны новые свивальники?! Разве нельзя нарезать из старой простыни или нижней юбки?!»
Иван посмотрел на степь, где маячили колодцы, и его потянуло туда. Ему хотелось бежать, забраться назад в свою берлогу, а они пусть делают, что хотят, без него.
Как раз против переулка стоял новенький, точно с иголочки, двухэтажный дом. Фасад его весь был синий, а крыша зеленая, с куполом и громоотводом… По бокам громоотвода, развалясь в небрежных позах, сидели две алебастровые голые дамы, из коих одна держала s руках лиру, а другая – чашу, и смеющимися глазами поглядывали на прохожих.
8
Мелкая рыбешка. (Прим. автора.)