И вот теперь пришла зима, и он знал, кто остался в посёлке. На сорок домов — четыре живых души.

Старуха сдвига Витольдовна — сморщенный остаток человека, — прожившая жизнь такую страшную, что Матвей побаивался узнавать подробности — берёг себя от ещё одной беды. Старуха уже много лет была почти невидима: о том, что она пока существует на свете, соседи узнавали — зимой по расчищенной дорожке от калитки до дома, а летом по раскрытому в любую погоду окну на веранде. Продукты ей обычно приносила почтальонша, а сама старуха с участка почти не выходила. За всё прошлое лето Матвей видел её один раз, да и то мельком — в заросшем саду заметил сгорбленную фигурку с огромной лейкой. Впрочем, зимой Ядвига Витольдовна изредка гуляла по посёлку. С Матвеем она раскланивалась дружески: года два назад он починил ей радиоприёмник.

Дядя Коля Паничкин — ветеран пьянства. «Первую рюмку, — счастливо вспоминал он, — опростал я на масленой в двадцать третьем году! Ты вникни, вникни — это ж какой стаж! Ты посчитай — ахнешь! Седьмой десяток пошёл. А было мне тогда неполных тринадцать лет». В посёлке уже не осталось никого, кому бы дядя Коля не впечатал навеки в память эту масленую двадцать третьего года. Каждую весну он отмечал юбилей тот события, и до глубокой ночи над посёлком разносилось: «Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью…» Дядя Коля сознательно пел не «былью», а «пылью», вкладывая в это особый антирелигиозный смысл, так как под «сказкой» разумел конкретно Библию, а также всё имеющее отношение к вере. Он любил рассказывать, как в годы задорной комсомольской юности они всей ячейкой «распатронили» соседнюю церковь, и было понятно, что воспоминание греет ветерана. В конце лета дядя Коля обходил дома посёлка и просил у хозяев по пятёрке, обещая всю зиму сторожить от покражи. За такую пену никто не отказывал, и дядя Коля с карманами, полными пятёрок, направлялся к магазину. Если же зимой какой–то дом всё–таки взламывали (шпана из райцентра набегала), то дядя Коля шёл к хозяевам каяться: «Виноват! Оплошал, не уберёг добро, родные мои! Вертаю средства, совесть не позволяет, раз оплошал!» — и благородно возвращал деньги. Поскольку за зиму обычно обкрадывали только две–три дачи, то дядя Коля не оставался внакладе.

Ренат Касимов, приятель и ровесник Матвея, филолог. Он так устроился в своём институте, что ездил туда раз или два в неделю, а остальное время сидел в огромном пустом доме и писал — который год писал исследование о временных отношениях в поэзии. Дача сначала была не Рената, а его жены. При разводе от отдал ей всё, нажитое двадцатилетними научными трудами: квартиру, мебель, машину и попросил только дачу. Он вселился туда с чемоданом одежды и несколькими сотнями книг.

А четвёртая живая душа — он, Матвей Басманов, военный пенсионер, майор в отставке, сорокадвухлетний лётчик–испытатель, списанный по инвалидности семь лет назад после катастрофы. Он давно снимал комнатёнку у одинокой тёти Груни сначала на лето, а потом и вовсе переехал сюда из подмосковного городка, где у него была квартира. А перед смертью тётя Груня возьми, да и завещай ему дом.

Матвей растопил печку и, сгорбившись, сидел перед ней на низкой скамеечке, одно за другим бросал в пламя берёзовые полешки. Огонь заворожил его. Матвей вроде и собирался пойти на кухоньку согреть себе чаю, позавтракать, но вот никак не мог оторваться от огня. Нога совсем не болела, жар из печки разливался по лицу, по груди приятным теплом, и Матвей подумал, какая же странная штука — исполнение желаний. С каким судорожным отчаянием ждал он новой поры, немо звал её, и вот она пришла, а он как будто не готов. А он как будто медлит вступить в неё, и что это с ним — растерянность счастья? Страх обмануться?

— Эх, Матюшка, нелепый ты человек, — громко сказал он и, резко оттолкнувшись обеими руками, встал со скамейки. Сильно, с хрустом потянулся, как в молодости, и сразу ощутил себя здоровым и простым. И удивительное дело — тут же захотелось ему видеть людей, захотелось поговорить, и он решил пойти к Ренату — позвать к завтраку, а то небось сидит на книжках в холодной даче и зубы на полку.

И вдруг вспомнил про Карата, резво захромал к двери, спустился по крыльцу, погубив нежный снег, и крикнул, направляясь к будке:

— А где же моя собачка? У нас же сегодня новоселье с моей собачкой!

Карат — овчарка–полукровка — рванулся на цепи из будки, заурчал, забил хвостом, взмётывая снег, запрыгал и даже гавкнул от радости. Матвей схватил его за толстую шею, потрепал по густой шерсти, отстегнул ошейник, и Карат вырвался, стремительно обежал участок, оставляя крупные ясные следы. Летом я осенью Карата держали в будке, а на зиму переводили в лом, в сени — такой порядок завела тётя Груня, и Матвей следовал ему. Он с удовольствием следил за Каратом, который носился по участку, принюхивался к новому времени года, по–щенячьи радовался… «Вот и хорошо, так и надо», — бормотал Матвей. Потом отвязал цепь от будки, взял миску с обглоданной костью и, многозначительно поглядывая на Карата, понёс всё это в дом. Карат понял перемену жизни и, ошалев от радости, бросился на Матвея, чуть не сбив его мощными лапами. Матвей достал из кладовки толстый половик, положил его в сени, рядом поставил миску, накрепко привязал к специальному кольцу цепь и опять поймал собаку за шерстяную шею: «Вот теперь мы вдвоём будем, собачара, теперь вместе в доме», — и в довершение праздника отрезал Карату здоровый ломоть колбасы. Потом посадил пса на цепь и пошёл через три Лома к Ренату.

Никто ещё не ходил по улице, только кошачий след тянулся с краю.

— Эй ты, салям–алейкум, зиму проспишь! — закричал Матвей, стуча кулаком в дверь. Послышалось шарканье, стук запора, дверь отворилась, и появился Ренат в ватнике на голое тело.

— Заходи, заходи, — восторженно сказал он и побежал обратно. — Ты вот как раз вовремя, заходи, — крикнул уже из комнаты. — Иди–ка сюда, послушай, как интересно…

Матвей плюхнулся на продавленный диван, а Ренат, сидя на колченогом стуле напротив, уже настраивал гитару.

— Хорошо живёшь — песни с утра…

— Ты погоди! Вот послушай — только внимательно…

Ренат, как слепой акын, запрокинул голову и запел медленно и монотонно, растягивая слова, рокочущим басом, какой появлялся у него только при пении.

— Понедельник, понедельник, понедельник дорогой…

При первых словах Матвей скривился, как от боли, но быстро взял себя в руки и опустил лицо, стал глядеть в пол. Ренат этого не заметил.

…Ты пошли мне, понедельник,
Непогоду и покой.
Чтобы роща осыпалась,
Холодея на ветру,
Чтоб спала, не просыпалась
Дорогая поутру…
Дорогая поутру.

— А теперь скажи, — торжествуя, продолжил Ренат, — когда это написано?

— Лет пятнадцать назад, может, больше, — мрачно ответил Матвей.

— Я не про то! — отмахнулся Ренат. — В какой день недели, в какую погоду?

— Шут его знает, — пожал плечами Матвей. — В понедельник, наверное… с утра…

— Вот! И я так думал! Но это чушь! Стихотворение написано в воскресенье, поздно вечером, даже ночью! То есть написано оно могло быть хоть в среду, по настроению — в воскресенье ночью. В дождь! И ветер резкий, осенний! Листья не осыпаются — их срывает, несёт, они липнут к заборам, к пороге, к деревьям. А вечером, только что, было тягостное, долгое выяснение отношений с этой женщиной, мучительное объяснение, не первое уже, понимаешь? И тогда ночью — мольба о понедельнике! Обращение в будущее: пусть будет непогода, пусть холод, но пусть — покой! Мольба о покое, понимаешь?

— Вроде так…

— Только так и именно так!

— Ну а что потом?

— Потом — суп с котом, — чуть–чуть обиделся Ренат. Это для меня важно, подтверждает мою мысль. Попросту говоря, эмоциональный эффект достигается симультанно со сдвигом по временной координате.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: