И когда он на новеньком, непритёршемся, скрипучем протезе навсегда уходил по песчаной дорожке, по берёзовой аллее из госпиталя, ничего, кроме недоумения и растерянности, не было в его душе. Как же так?! Ведь если б знать, как дело повернётся, то жизнь по–другому бы отстроил. И сейчас бежали бы навстречу по песочку несбывшиеся Ванечка и Танечка и давно потерянная то ли Катя, то ли Света, то ли Валя… И был бы дом. И было б настоящее будущее, а не это пустое время, зияющее перед ним… Как же мы все неправильно живём! Какие же мы слепые котята! Колька Пастухов давно в могиле, молодая его вдова из городка сбежала, и Колькин сын теперь другую фамилию носит и другого отцом зовёт. А я вот — жив, да никому не нужен… Как же можно жить, не зная будущего?! Не зная, к чему готовить себя? Не видя ничего за пределом сегодняшнего дня, часа?!

И как же мне быть теперь, когда я понял нелепость слепой этой жизни?

— …Мила, — протяжно позвал он, и в пустом доме голос прозвучал одиноко, глухо. И сразу заскулил Карат. Матвей тяжело встал с дивана, вышел в сени — Карат бросился к нему, стал тереться о ноги, будто почуял тоску хозяина, захотел утешить его.

— Ничего, пёс, ничего, это пройдёт, — сказал Матвей, глядя в тёмные собачьи глаза.

* * *

— Вот видите, — сердитый молодой заведующий отделением, весь в бороде, потряс перед гостями историю болезни, — фактически иду на должностное преступление. Я бы вам и слова не сказал, потому что о наших пациентах мы даже родственникам имеем право не всё сообщать, а уж посторонним — вообще ни–ни. Вам просто повезло, я Николаю Николаевичу отказать не могу. Он учитель моего отца…

— Так вы что же, — обрадовался Семён, — профессора Николаева сын?

— Знаете его?

— Как же нам Вениамина Захаровича не знать! — почти возмутился Константин. — Обижаете, Андрей Вениаминович! В прошлом году он меня к себе в Новосибирск пригласил лекции читать, целый месяц каждый день виделись…

— Так вы даже коллеги? А зачем вам эта несчастная девица? Как она–то связана с теоретической физикой?

— Понимаете, Андрей Вениаминович, — замялся Семён, она, возможно, связана с людьми, исследования которых… любительские, так сказать, исследования, соприкасаются с темой, которой сейчас занят Николай Николаевич…

Врач с подозрением посмотрел на бубличное лицо Семёна.

— Ну ладно, — и раскрыл историю болезни, стал листать. — В общем, ничего хорошего… Суицидальный синдром… Впрочем, вам наши термины ни к чему, буду проще… Двадцать пять лет ей. Закончила музыкальное училище, работала преподавателем музыки в детском саду… ушла оттуда… нигде не работала… Лечащий врач говорил мне, что подозревает… ну, очевидно, она пела в церкви: иногда начинает петь что–то религиозное, вроде псалмов, но бессвязно. А нам попала в октябре прошлого года. До этого — за три дня две попытки самоубийства. Причина неизвестна. Первый раз наглоталась не знаем чего — каких–то таблеток, но её просто вывернуло… Это её мать рассказала, вдвоём с матерью они живут… Два дня лежала пластом, а потом, значит, вскрыла себе вены. Повезло: мать со службы вернулась раньше обычного. Вызвала «скорую», всю в кровище её в Склифосовского привезли. Спасли. Оттуда — прямо к нам. Там один раз пыталась повеситься на простынях. У нас тоже была попытка… В первые месяцы бывали истерические приступы, сейчас — потише. В контакт не вступает ни с кем, почти не говорит. Вообще речь нарушена, бессвязна. Чрезвычайно неряшлива, не умывается, не причёсывается… Вообще же физически она совершенно здорова. И чувствуется, что была красива. Если вы хотите с ней поговорить, то с полной ответственностью предупреждаю: ничего не выйдет. Во всяком случае, пока.

— А как долго продлится это «пока»? — осторожно спросил Константин.

— Не могу привыкнуть, — вдруг с натянутой улыбкой сказал врач. — Уже пятнадцать лет в психопатологии, а не могу. Наверное, никогда не смогу… Вот когда мне такой вопрос задают, чувствую, как у меня сердце смещается. Просто физически чувствую, как оно — раз и набок… Такой вот эффект странный… Ну, вы не родственники, вам скажу просто: это самое «пока» может вовсе не кончиться. Никогда. Через год–два сдадим мы девицу в другое учреждение, и там она будет… до могилы. Но, впрочем, это не единственный вариант. Организм очень крепкий, молодой, и всё ещё может нормализоваться. Но необязательно. Вы ведь, как учёные, понимаете, что на самом деле мы ни черта ещё не знаем ни о человеке, ни о природе… Что вы, физики, что мы, врачи, только диссертации защищаем да щёки надуваем, а по правде–то…

Заведующий отделением не договорил, захлопнул историю болезни и безнадёжно махнул рукой.

* * *

…В босоножках с перепонками, похожих на детские сандалики, в сереньком платьице, скромном, никаком, в платочке, по–сиротски повязанном, она возникла из тумана и спросила совсем негромко, а Матвей ясно услышал, хотя и был далеко от калитки. Услышал, будто над ухом сказали:

— У вас комната на лето не сдаётся?

Ходить с этим вопросом начали с января, и Матвей всегда отвечал «нет». Но комната была, и тётя Груня берегла её для неведомой Матвею усть–лабинской племянницы, которая когда–то давно приезжала гостить и теперь тоже ожидалась. Не первое лето ожидалась, да всё никак не ехала и на тёти Грунины приглашения не отзывалась. Комната пустовала, а в сентябре тётя Груня понятливо вздыхала: «Конечно, у них там, в Усть–Лабинске, благодать, лето до октября, чего ей тут делать…»

Матвей неизвестно отчего вдруг решил распорядиться не своим жильём и даже не подумал, как объясниться с хозяйкой.

— Смотрите, — открыл он дверь в узкую комнату.

Девушка поглядела на обтёрханный древний столик, на стул ему под пару, на матрац с ножками, на картину «Витязь на распутье» и подошла к окну. Заглянула, привстав на цыпочки, — что там, под ним. Там был сад, начинавшийся сразу от дома — яблоньки, кустики вразброс…

— Сколько вы берёте?

— За всё лето — триста, — ответил Матвей наобум и, войдя в роль хозяина, спросил: — Вы одна или с детьми?

— Одна…

— А вот здесь — готовить, — показал он на кухоньку.

Девушка взглянула небрежно.

— Я в конце мая приеду. То есть на той неделе. И всё время, наверное, буду жить. Вас тут много людей?

— Я да старуха.

— Это вы жену так зовёте? — насмешливо посмотрела она на Матвея.

— Нет, хозяйку, — почему–то смутился он. — Она настоящая старуха, семьдесят пять лет…

— А–а, — протянула девушка и опять заглянула в окно. — А цветы у вас есть?

— Растут какие–то…

Матвей не помнил точно, есть ли цветы на участке.

— Вы — жилец? Снимаете?

— Да.

— На лето? Или весь год?

— Весь год. Я живу тут.

— Значит, договорились.

И когда она исчезла — не ушла, а именно исчезла, — Матвей протёр глаза, как будто со сна, и вдруг быстро похромал к калитке, выглянул на улицу… А девушки там не было. Туман был, туман майского утра — лёгкий и нежный. И тогда ему показалось, что девушка соткалась из тумана и растворилась в нём, и было в её явлении нечто загадочное, нечто не принадлежащее твёрдому миру вещей и простых событий, нечто родственное наваждению, мороку, и то была не шутка, не обман чувств и напряжённых нервов: Матвей вдруг понял, что с самого начала подспудно смутило его Карат, голосистый, заливистый Карат почему–то смолчал на этот раз и теперь лежал у крыльца, тихо урчал и косил испуганным тёмным глазом.

Опираясь на клюку, вернулась из магазина хозяйка.

— Тётя Груня, а я комнату сдал, — склонил он повинную голову.

Старуха постояла молча, обдумывая.

— Кому сдал–то? — спросила наконец.

— Какой–то девушке. Она одна. На всё лето.

Подобие улыбки скользнуло по морщинистому старухиному лицу.

— Ну и ладно сделал, — махнула она рукой и пошла в дом. Уже с крыльца спросила:

— За сколько сдал–то?

— За триста…

— Ирод бессовестный, — беззлобно сказала тётя Груня. — Ты б ещё за триста рублёв Каратову вон будку сдал. Оглоед.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: