— Мели, Емеля… Тут хоть бы сала ковалочек, — буркнул Ходкевич.
— Ладно, братцы, — поднялся Антон. — Спасибо за чай. Теперь по постам пройдусь.
— Да посиди! Никуда не денутся посты эти! А Зоська нам, может, романсу какую споёт. Посиди! — не отпускал комиссара Максим. Зося, видно, хотела что–то сказать, но не решилась.
— Нет, Максим. Надо идти.
И он вышел, не дожидаясь, что ответит неугомонный Максим.
На воздухе, сразу после землянки — душноватой, пахнущей землёй и потом — было зябко. Беззвёздная ночь опустилась на лес, зыбкими белёсыми полосками светились только стволы редких берёз.
Комиссар уже успел изучить окрестности, мог едва ли не вслепую обойти все три поста, тем более что располагались они рядом друг с другом — с остальных сторон партизанскую стоянку окружали болота. Через топи к занятому врагом райцентру вела всего одна, мало кому известная тропа.
Антону почему–то припомнилась, как и раньше, там, у болота, книга о красных конниках, неизвестно когда и каким образом попавшая в их дом, книга без обложки, первых десяти страниц и оглавления. Он попытался объяснить себе, почему вспоминает о ней именно сегодня, но не нашёл ответа. В книге рассказывалось о таких же молодых людях, каким сейчас был он, и о войне, правда, о другой — далёкой, сабельной. Или всё это только казалось?
…Тук–тук, тук–тук… Скачут по выжженной степи конники. Будёновки, вылинявшие гимнастёрки, пятна пота на спинах. Жарко, сушь сковала губы, горячий ветер ерошит волосы. Маленький отряд скачет в город у моря — за доктором. В тихом сельце на руках у товарища оставили девушку с раной навылет. Вместе с ним она ходила в атаки и умирает рядом с тем, кого любит. Тук–тук, тук–тук, тук–тук… Скачут, скачут всадники…
Антон не заметил, как подошёл к первому посту.
— Стой! Кто идёт? Пароль?
— Неман! — машинально отозвался Мороз. — Как дела, товарищи?
— Да какие дела, комиссар? Дождь да стынь, стынь да дождь, — сказал один.
— Пришла осень — в хату просим, — заметил второй.
— Глядите, может, Лучинец заявится, — сказал комиссар. — А то плетут всякое. Чёрт–те что плетут.
Чуть помолчав, первый постовой спросил:
— А что, Москва держится? Слыхали, в кольце. И Сталин, говорят, уехал. Или это тоже из бабской почты?
— Держится! — уверенно сказал Мороз. — И нам велит не раскисать…
После проверки постов Антон пришёл в свою землянку, зажёг керосиновую лампу и сел за самодельный, чуть кособокий стол, который тётка Полина накрыла старенькой, но ещё крепкой льняной скатертью.
Вспоминая события минувшего дня, Антон всё больше убеждался: надо собирать отрядный сход, чтобы сказать людям правду обо всём.
Он встал и подошёл к нарам. Из–под подушки, сшитой из мешковины и набитой мягкой травой — снова забота всё той же тётки Полины, — достал общую тетрадь в коричневой обложке. Вот ценность так ценность!
Он усмехнулся. Поди расскажи кому, что неосознанно прихватил её с собой в лес. Тогда, вечером двадцать девятого июня, он жёг в райкомовском дворе документы. Подскочил кто–то из партийцев: «Уходи, Антон! Немцы на окраине. Уходи, в лесу встретимся!»
Плеснув напоследок в пламя костра полкружки керосина, Антон стремглав побежал в свой кабинет и вытащил из ящиков письменного стола райкомовскую печать, две чистых общих тетради и несколько карандашей. Сквозь распахнутые окна доносился гул танков…
Снова сев за стол, Антон раскрыл тетрадь на чистой странице, достал из кармана ватника карандаш, заточил перочинным ножом и вывел строчку: ТЕЗИСЫ К ВЫСТУПЛЕНИЮ НА СОБРАНИИ 28 ОКТЯБРЯ 1941 ГОДА.
Написав этот по–казённому звучащий заголовок, он отметил про себя: вот, чёрт его дери, в другой ситуации можно было бы подумать, что речь идёт о самом что ни есть обычном собрании в канун дня рождения комсомола. Не одно собрание посетил Антон за свою не столь уж длинную комсомольскую биографию, особенно после того, как минувшей весной его избрали первым секретарём райкома комсомола.
Он не любил выступать по бумажке, хотя один опытный обкомовский инструктор и говорил ему, что «первому лицу» нужно готовить к выступлениям хотя бы тезисы, чтоб не сморозить какой–нибудь ерунды. Антон так и не успел осознать себя «первым лицом» и продолжал шпарить с трибун и на встречах с комсомольцами то, что думал. Раза два его, правда, вызывали в обком и ругали за верхоглядство и заигрывание с массами, но в конце концов прощали. Прикрывал Антона и авторитет Лучинца.
Но завтра всё–таки не простой сход. Антон будет и за себя, и за командира. Конечно, у него и в мыслях не было сбиваться на длинную речь. Не до того — не то время, да и болтовня только раздражает и расхолаживает. Просто он решил в самом сжатом виде сформулировать на бумаге две–три главных мысли.
После раздумья Антон написал новую строку: ВРАГ БУДЕТ РАЗБИТ, ПОБЕДА БУДЕТ ЗА НАМИ.
Есть ли что–то сильнее и значительнее этих слов? Они дошли сюда, в глухомань, в болотистый белорусский лес, из самой Москвы и тайно повторялись, твердились людьми, как клятва, как символ надежды и веры. С них и надо начать!
Но тут же Антон подумал, что слова эти уже произнесены, уже успели стать частью сознания людей, их потаённой, глубоко вовнутрь запрятанной струной. Имеет ли он право играть на ней, касаться того, что и так неслышимо звучит в каждом? Не принизит ли он тем самым смысл этих слов? Не сделает ли расхожим то, что принадлежит не ему, а всем?…
Антон вспомнил одну ночную беседу с Лучинцом. Думая о чём–то своём, тот сказал тогда с горечью: «Знаешь, Антон, если кто и погубит нас, так это попугаи. Твердят за кем–то правильные слова, не понимая ни смысла, ни ответственности. Трумботят, тужатся, надуваются, а народ всё это видит, перестаёт и другим доверять…»
Не выступит ли он в роли такого попугая?
Антон провёл несколько жирных линий по написанной строке и, подумав, вывел слова:
МОСКВА. КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ. ВСЕСОЮЗНАЯ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ ВЫСТАВКА. МЕТРО.
Потом задумался и рядышком поставил:
ЛЮБОВЬ ОРЛОВА.
Ещё недавно, до 22 июня, слова эти произносили с нескрываемым восторгом (смотри ты, подземные дворцы и поезда бегают) и с радостным смехом (а Орлова–то плывёт, отфыркивается, глаза выпучила, умора и только! А этот, с бочкой: «Потому что без воды и не туды и не сюды»? С ума сойти можно!…).
Всё это происходило где–то очень далеко, за тридевять земель, на другом конце света. А сейчас Москва будто приблизилась.
Антон задумался, потом вывел в тетради одно короткое слово: СЛУХИ.
Толки о захвате Москвы, пересуды о командире… Хоть прямо не утверждалось, что Лучинец погиб, однако от землянки к землянке потянулась незримая паутина сомнений: после падения Москвы и гибели командира недолго протянет и отряд…
Он был удивительный, Василий Лукич! Антон постоянно что–то открывал в нём, порой неожиданное, пугающее.
Однажды поздно вечером, после возвращения Лучинца из областного центра, он позвал Антона к себе и с раздражением, не свойственным ему, и с какой–то болью спросил: «Ты знаешь, Антон, хромого Ивана с мельницы? Знаешь… Так вот донос на него поступил. Дескать, шпион… Ото ж таке!… Из самой, что ни есть бедноты, воевал у Пархоменко, трудяга, скромница, ну, затворник — так жену его с детьми беляки убили — и… шпион. Я сказал там, что билет партийный на стол выложу, а его в обиду не дам… Эх, господи–господи!… Неужели непонятно, что человеку полезнее верить, чем подозревать его в смертных грехах? Если подозревать, можно воспитать страх и на страхе столько наворочать, даже нужного. Но когда–нибудь страх уйдёт, и тогда может разрушиться всё. Перво–наперво вера. Доверять человеку трудно, брат, но полезнее…»
Боже, ну что за дело Лучинцу до какого–то хромого Ивана, подумал тогда в первую минуту Антон. Может, он и впрямь того. В тихом омуте черти водятся… Но потом, размышляя, решил: потому, видно, и уважают Лучинца люди, что в массе он умеет различить каждого.