И он вдруг заново увидел её — с распущенными по плечам пушистыми волосами, услышал тоненький её голос и то, как звенело и переливалось в нём птичье «ль»… И понял, что здесь спасение, или хотя бы возможность спасения, или хотя бы надежда на спасение, но даже если только тень надежды, то спасибо милосердной судьбе за эту тень.

Стоя перед диваном на коленях, уткнувшись бородой в Милины нежные руки, он рассказал ей всё — до конца. Рассказал сбивчиво и, как казалось ему, неясно, путано, но она всё поняла.

— Мы начнём сначала. Потерпи, милый, — сказала шёпотом на ухо, и он вдруг услышал не её голос, а тот странный голос матери–берёзы из сна, остерегавший Матюшу. — Покажи мне Машину, — попросила Мила обычным голосом, и он повёл её на чердак.

Машина стояла холодная, равнодушная, и Матвей вдруг понял, что некогда шедший от неё ток любви иссяк. Стояла мёртвая железка.

А Мила вдруг загорелась:

— Матвей, а дай мне попробовать!

Он пожал плечами.

— Какой толк?

— Ну пусть никакого, дай!

— Пожалуйста.

Мила села, и он закрепил клеммы. На микрокалькуляторе посчитал код для Милы.

— Матвей, значит, семнадцать с половиной лет? Это… мне будет сорок один! Как тебе сейчас! Ой, совсем старуха! засмеялась Мила.

Он набрал код, нажал «пуск», машина загудела, и на экране проявились черты лица Милы, дрожащие и чуть расплывчатые.

— Ой, смотри, смотри! — обрадовалась она.

— Да что смотреть, — отмахнулся Матвей. — Это ведь ты теперешняя. Ящик с такой картинкой тебе любой слесарь смастерит…

— А жжётся, — сказала Мила довольно и прикоснулась к клеммам. Значит, работает.

— Как же, работает она, — проворчал Матвей, почему–то разом успокоившись и не держа зла на Машину. В конце–концов, она–то чем виновата? Железка — и всё.

Вдруг гудение стихло и перешло как бы в шорох. Одновременно черты лица Милы на экране поплыли, смешались, на его месте забегали, изгибаясь и мигая, прерывистые линии, чёрточки, экран стал темнеть, на нём вспыхивали яркие точки, потом он посветлел по краям, а темнота начала сжиматься к центру…

Матвей до боли вцепился в ручку кресла: он понял, что сейчас на экране возникнет тёмное пятно. Ещё недавно он был готов увидеть его с торжеством, как доказательство победы, но сейчас! И сквозь ужас беспомощности одно лишь вспомнил с облегчением: он не объяснил Миле значение чёрного пятна! Не успел объяснить! И вгонял, что обманет: посетует на то, что Машина так и не заработала. А она заработала!

— Гляди, гляди, Матвей! — радостно крикнула Мила.

Неожиданно пятно стало как бы светлеть изнутри, и вот на экране образовалось тёмное кольцо, оно стремительно утончалось, вот исчезло, экран непонятным образом будто бы обрёл глубину, и из неё стали медленно проступать неразборчивые, размытые черты лица. И вдруг, словно с экрана разом убрали пелену, очистили его от тумана, и возникло лицо. Чётко, гораздо чётче, чем прежнее. Женщина с экрана смотрела прямо в глаза Миле, Матвею. Он узнал её. Рука Матвея лежала на плече сегодняшней, живой Милы, а глаза видели ту, другую…

— Кто это?! Матвей, кто?! — закричала она.

Обрюзгшее, в морщинах и тяжёлых складках, с жидкими, растрёпанными космами волос, бессмысленным взглядом заплывших глаз… Один глаз дёргался в тике, и каждый раз одновременно, как будто в страшной ухмылке, кривилась вывороченная губа… Но это была она, Мила…

— Нет, нет! Это не я! Матвей, это не я, не я!

Страшная женщина на экране будто всматривалась в Милу и Матвея, будто старалась разглядеть их, а что–то мешало ей, и вдруг, словно разглядела наконец, беззвучно, идиотски засмеялась, вывалив толстый язык. Тряслись складки лица, жидкие волосы, мешки под безумными глазами…

Живая Мила вжалась в кресло и чужим голосом хрипела: «Нет!… нет… нет!»

Щёлкнула кнопка «пуск», экран погас. Матвей вышел из оцепенения, лихорадочно сорвал с Милы клеммы, она обмякла, не могла встать, он подхватил её на руки, снёс вниз, в комнату, положил на диван. Закрыв глаза, она мерно качала головой и только одно слово с хрипом выталкивала из себя: «Нет… нет… нет».

Всю ночь он провёл рядом с ней, держа её руку в своей. Гладил, напевал материнскую колыбельную, которая вдруг вспомнилась сама собой. В сердце своём обращался с мольбой ко всему, что было в его жизни доброго, к матери, к отцу, к высокому небу, к молчаливым лесам и полям. Молил их спасти любимую, охранить её, пронести сквозь беду невредимо…

Сном забылся под утро, а проснулся от яркого солнца и гавканья Карата. Милы рядом не было. Посмотрел на часы — одиннадцать! Обежал дом не было Милы.

И тогда он сообразил: зная о ней всё, изучив, как свою, её душу и каждый изгиб тела, он не знал простого, — её фамилии, адреса, телефона…

Проклиная хромоту, бежал к храму Успенья Богородицы. Застал старушку прихожанку, дневавшую там и ночевавшую. Она рассказала, что Мила была совсем недавно, часа два назад. И долго молилась у иконы Богоматери, стояла на коленях. Старушка порадовалась: раньше–то Милочка вовсе не молилась, а тут так истово… А потом ушла. Вроде к станции. Матвей нашёл отца Никанора, и тот развёл руками: знаю, конечно, знаю рабу божью Людмилу и люблю за чистую душу, ну а больше мне знать ни к чему, на что нам адреса–фамилии?

Он бросился в город. День за днём обходил его улицы, вглядывался в женщин. Понимал, что это бессмыслица, но не мог прекратить поиски. Иногда вдруг обжигала мысль: а если ока сейчас вернулась? И кидался обратно в посёлок. Но там его встречал пустой дом и унылый, изголодавшийся пёс. Матвей снова ехал в город к один за другим обходил его храмы, слушал хоры, а потом дожидался хористов, смотрел им в лица… Бывало, ночевал на вокзале, чтобы с ранней обедни снова начать обходить все «сорок сороков» московских церквей… Однажды задремал на вокзальной скамейке. Не заметив, уронил на пол кепку. А когда очнулся, нашёл в ней два пятака и новенький гривенник… Сначала не понял — откуда это, а потом пошёл взглянуть на себя в зеркало: увидел исхудавшего, измождённого старика с седой бородой, в грязном, истёршемся ватнике. И вернулся домой.

* * *

…Карат залаял весело. Матвей разбирался в его лае. Тихий, почти скулящий: «Пусти гулять!», или лютой зимой: «Пусти в комнату, замёрз!»; спокойный, короткий, остерегающий: «У ограды остановился чужой!»; злобный, громкий, частый: «Чужой вошёл на участок!»; тоже громкий, но заливистый, весёлый: «К нам пришёл знакомый!». А знакомый — это значит Ренат, иногда дядя Коля Паничкин. Матвей с утра уже был у Рената, попросил чего–нибудь почитать, тот порылся, достал том: «Читал?» — «Нет». — «Да ты что! — остолбенел Ренат. — Пока не прочтёшь, я тебя культурным человеком не считаю!» Матвей пригляделся: «Махабхарата». «Слушай, салям–алейкум, ты мне сейчас дал бы чего попроще, такое настроение. Юлиана Семёнова нет?» «Есть Юлиан Отступник на французском, но пока не прочтёшь „Махабхарату“, я тебе ничего не дам». Делать нечего, Матвей завалился с книгой на топчан… и как–то быстренько задремал. Услышав заливистый лай Карата, очухался и решил, что Ренат зачем–то пришёл. Нехотя поднялся, лениво прошёл к крыльцу. В сенях крутил хвостом и лаял Карат. Матвей открыл дверь, приготовив приветствие: «Спасибо, салям–алейкум, за книжку — идеальное средство от бессонницы», но слова замерли… Внизу, у крыльца, опираясь на палку, стояла Ядвига Витольдовна. Карат рванулся к старухе и почтительно обнюхал её.

— Прошу простить меня, уважаемый Матвей, — медленно сказала она с явным акцентом, — у меня маленькое несчастье. Совсем пропал звук у телевизора. Я думала, что оглохла, но потом включила радио и всё хорошо услышала. Значит, пропал звук у телевизора. Вы не могли бы посмотреть этот аппарат? Может быть, ещё возможно вернуть ему звук?

— Да бога ради, разумеется, сейчас посмотрю, — охотно откликнулся Матвей.

— Я вам чрезвычайно благодарна, — говорила старуха по пути к дому. Знаете, я ещё не очень старая женщина, мне семьдесят семь лет, и я всё могу сама. Я и читать могу, но у меня стали быстро уставать глаза, и я почти перестала выписывать газеты. Но я привыкла быть в курсе всех дел жизни и смотрю телевизор — от него мои глаза не устают. Но пропал звук! Прекрасное изображение, а звука совсем нет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: