— Эх, всё под богом ходим, как говорит тётка Полина.

Максим усмехнулся:

— Слышал бы тебя комиссар — в религиозности обвинил.

— Не обвинил бы. Он справедливый. Весной меня в комсомол принимали, кто–то спросил: «Зачем вступаешь?» Я: «Чтоб друзей было больше». Все смеяться, потом высказываться: надо, товарищи, отложить приём Ярмолич. Зашумели, заголосили: да, не созрела идейно, отложим. Мороз молчал, потом говорит: «У меня другое мнение. Работает Зося на фельдшерском пункте хорошо, на добро к больным не скупится. Говорят, что поёт и стихи в самодеятельности читает. Чувствуется, и газеты знает, радио слушает. А что друзей новых хочет заиметь в союзе нашем, так чем плохо? И не прячется за правильные слова…» Проголосовали. Три человека только воздержались, остальные «за».

— Не знаю, — сказал Максим. — Странный он. Жила их семья через три дома от нас. Большая семья. Остальные его братья, а их — сколько же? — всего шестеро, как на подбор. Крепкие мужики, не зря пошли по военной линии. А Антон, сколько его помню, всё носом хлюпает да книжки таскает. Вот только пацанва вокруг него вилась. «Кузнечиком» звали. Чуть что — «кузнечик сказал». И чем брал?…

Зося вздохнула и встала с места.

— Пора уже. Пойду я.

* * *

Антон поднялся задолго до рассвета, вышел из землянки. Он всегда плохо переносил осеннюю сырость, и сейчас першило в горле, слезились глаза. Втайне он завидовал тем, кому холод и зной не страшны. Вон Максим — телогрейка нараспашку, под ней рубашка на голое тело.

Со стороны кухни донёсся звон посуды. Антон как раз и собирался повидать тётку Полину.

Повариха чистила котёл. Удивительно, думал про себя Антон, как за эти тревожные дни и недели после начала войны у всех, особенно у женщин, обострилась крестьянская привычка вставать ни свет ни заря. И руки сами тянулись к работе, словно за нею можно было хоть ненадолго забыть о том, что происходит вокруг.

Рядом с тёткой Полиной сидела Зося и чистила картошку. Уловив взгляд Антона, с любованием посмотрела на Зосю и тётка Полина и не удержалась, выразительным жестом показала — хороша–то как дивчина!

— Эх, Антон, — сказала вдруг тётка Полина, — вспоминаю вот мужа, царство ему небесное! Говорил он мне: придёт, Поля, время, власть Советская памятник красивый в Москве рядом с Красной площадью поставит. И напишут на нём: «Нашим бабам…» Смеялся, конечно… Но меня, Антон, он берёг, ох, берёг…

— Надпись, может, и не самая подходящая, но правильная. Маму вспоминаю — как только всё успевает?

— И не жалуется! — подхватила тётка Полина. — Тянет своё и тянет.

— Марфа–то как? — спросил Антон. — Всё хворает?

— Да как? Сегодня, слава богу, лучше. А вчера ещё тяжёлая была, вялая, есть не ест, бедняжка, смотрит жалостно… Мы уж и сараюшко утеплили, и вымя ей тёплой водицей согрели. Может, дай бог, поправится. Без молочка–то никак. И разве только без молочка? Всё, Антон, на исходе. Надо посылать наших по вёскам. Люди поделятся. Мы ж для них что власть Советская. Иначе с голоду попухнем.

— Знаю, — сказал Мороз. — Давай, тётка Полина, вечерком обмозгуем, куда и за чем идти. Дело–то непростое. Ты подумай, что нам надо, без чего никак не обойтись.

— Добра, добра, Антон. Подумаю,

— Спасибо, тётка Полина. Через полчаса сход.

— Придём! Куда денемся!? — задорно проговорила тётка Полина, и лукавая улыбка появилась на морщинистом лине. — А ну–ка затяни, девка, мою любимую!

Зося вскинула голову, взглянула с удивлением на тётку Полину, но подчинилась просьбе:

Отчая земелька — Лес, поля, болота, Бея залита кровью, И могил без счёта.

Отчая земелька — Ей ещё сражаться… В бой идёт, кто хочет Белорусом зваться.

Отчая земелька Хочет жить раздольно… Есть ли что милее Нам отчизны вольной?

— Да, хорошая песня! — сдержанно похвалил Антон. — Правду Максим говорит — надо концерт устроить.

— А то как же! — только и сказала повариха…

Максима Антон застал у его землянки. Низко склонившись над металлическим бруском, тот ловко выпрямлял сапожные гвозди. Каждый гвоздь был на учёте — в лесу скобяной лавки не сыщешь.

На приветствие комиссара он поднял голову.

— Видишь, — сказал, усмехаясь, — начальство встречаем в согбенном виде. Как положено.

— Мели, Емеля — язык без костей. Я к тебе не за байками пришёл.

— Давай, выкладывай.

Мороз рассказал Максиму всё, что знал о военнопленных.

— Пойдёшь в разведку. С собой возьми Ходкевича, Только будьте осторожнее. Разведайте, что к чему, и обратно.

— Вот это дело для мужиков! — воскликнул, потирая руки, Орешко. — Сколько можно торчать в берлогах? Зима впереди. Ещё нагуляем жиру!…

Выступление Антона на сходе, как он и хотел, было коротким. Сказал всё, что задумал ночью, и по лицам людей, по их возгласам понял: очевидно, подходящие слова и момент нашёл нужный, чтобы развеять сомнения и слухи.

— Правильно, комиссар, правильно!

— Славяне вам не французы!

Вдруг кто–то произнёс громко, даже весело:

— Неизвестно ещё, что будет. Раскудахтались, аники—воины! Это вклинился Пётр Наркевич — до войны знаменитый на

всю область тракторист.

— Ты чего? Как неизвестно?! — запальчиво переспросили из толпы. — Известно, оборвём гаду чуб!

— Разогнался! А видел, сколько у него техники? Куда ты супроть неё со своей берданкой? — не унимался Наркевич.

— Тише, товарищи, тише! — попробовал прервать перепалку Мороз. — Конечно, враг шагнул далеко. У Ленинграда стоит, к Москве подкрался. Что есть, то есть, и не будем закрывать на это глаза. Но я верю, твёрдо верю — нет такой силы, что может нас одолеть. Кто только ни хотел затоптать нашу страну. Помним мы баронов всяких и кайзеров, беляков и атаманов. А она стояла и стоит.

— В точку, в точку, комиссар!

— Закрой поддувало, Петро!

— А ему что ни молоть, лишь бы всем наперекор!

— Самый умный выискался! Мы единством сильны! Кое–кто из партизан, правда, помалкивал в ходе перепалки,

но по их глазам Мороз понял, что вряд ли они на стороне Наркевича. Прочёл он на отдельных лицах и сомнение, жгучий вопрос — да, комиссар, всё ты, конечно, правильно говоришь, складно, но кому знать сейчас, как дело повернётся? Что будет?

А разве Антон сам не задумывался над этим? Разве не естествен этот вопрос, пока жив человек, волею судеб поставленный в чрезвычайные обстоятельства? И разве подлинная вера исключает сомнения?

Раздались голоса:

— Шабаш! Всё ясно! Держаться надо, хлопцы!

Чувство благодарности и теплоты к этим полуголодным, небритым, грубоватым людям подступило горячим комком к горлу Антона, он остро ощутил какое–то особое родство с ними, как если бы все они вместе были одна семья, со своими, понятно, бедами, неурядицами, но где по глазам только, по одному только дыханию другого видишь, о чём думает он сейчас и что у него на душе.

Даже выступление Наркевича, уверенного в том, что техника — это всё, показалось Антону самым что ни есть обыкновенным отголоском вполне объяснимого желания выделиться — вот, мол, каков я, первый парень на деревне.

Закрыв сход, Антон оставил возле себя Максима Орешко и Андрея Ходкевича и, заговорив с ними, снова поймал себя на том, что где–то на краю сознания разрастается, обжигая, волновавшая с детства картина южноукраинской степи, по которой скачут красные всадники:

Потерявший скакуна юный будёновец поднимает глаза на товарищей, горько говорит: «Скачите! Я вам обуза. Скачите! Я так хотел сам показать вам доктора. Он живёт на первой улице направо, она ведёт к морю. На доме петух–флюгер. Доктора зовут Серафимов, там табличка на двери… Скачите! Мы должны спасти её!…» Молчат товарищи. «Она не должна умереть, вы поняли? Она такая красивая. У них родятся красивые дети. Они продолжат революцию, которую мы начали. Они будут лучше и проживут достойнее…» Всадники молча поворачивают коней в сторону белого города. Мысль и нетерпение мучают сильнее, чем жажда. Всадники не оглядываются… Тук–тук, тук–тук, тук–тук… Летит, летит мимо почти белая, как июльское солнце, степь…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: