Голубович подтвердил: около одиннадцати в полицию привели учительницу. После двух дня приехал в чёрной легковушке фашистский офицер. Пробыл часа полтора и укатил. Затем до самого вечера всё затихло. Ни учителя, ни его жену не выводили. Часовой у входа сменяется через два часа.
Мороз спросил о казнённых. Голубович насупился. Мать передала, что рано утром полицаи отвезли трупы на кладбище и закопали, где попало, никого не допустив на похороны. Креста на них нет, возмущалась мать, где ж это видано, чтоб над покойным человеком никто слезы не пустил. Сволочи! Как будто не людей хоронили, а собачню какую…
Попросил Иван мать и ещё об одном, — осторожно потолкаться вечером возле полиции. Она, правда, ничего особенного не заметила. Ходили туда–сюда с десяток полицаев, вечером бутыль с самогоном притащили.
Так, остановил парня Мороз, кто и куда притащил? Да эти полицаи, к себе, сказал Голубович. Весело им, рыгочут…
Вскоре Мороз собрал небольшой совет, хотя совещаться особенно было не о чем. Исходили из того, что полицаи неспроста запаслись самогоном. А коль так — попойка закончится не скоро, полицаи наверняка захотят покуражиться, почувствовать себя властью, хозяйчиками — для таких мерзавцев нет ничего желаннее, чем война или смута. Выходит, нападать разумнее всего после четырёх утра.
Определились и с тем, кто пойдёт на операцию: Андрей Ходкевич, Максим Орешко, Иван Голубович, который знал в округе каждый закоулок, и два Петра — Наркевич и Слизков, знаменитый на весь район охотник. Ну и Мороз, понятно.
Договорились выйти из лагеря в час ночи.
Ближе к двенадцати Антон решил прилечь, подремать хотя бы часок. Но сон не приходил. Перед глазами беззвучно махали крыльями какие–то большие чёрные птицы, закрывая собой горизонт и солнце, а потом откуда–то донёсся усталый, но нетерпеливый стук копыт…
Тук–тук, тук–тук… Скачут всадники. Трое молодых в выцветших гимнастёрках. Ещё один пожилой и степенный — в красивом светлом костюме и соломенной шляпе на тесёмочке. «Вы кто?» — неожиданно спрашивает доктор того, кто скачет рядом с ним. «Красные бойцы. Мы бьёмся насмерть с буржуями за мировую революцию. Мы хотим, чтобы всё кругом было по справедливости и трудовым людям жилось счастливо и спокойно, а детям их ещё лучше». — «И потому вы стреляете в таких же людей, как сами?» — не унимается доктор. «Мы стреляем во врагов трудового народа, чтобы больше никогда и нигде не стреляли. Революцию нашу хотят задушить в колыбели, как малое дитя, но мы не дадим. Есть и те, кто пока ничего не понимает. Но скоро все–все на этом земном шарике увидят, что мы хотим добра, и пойдут за нами как миленькие». — «И вы уверены в этом?» — «Мы, очень крепко уверены и спокойны за это, — отвечает всадник, смахивая на скаку пот со лба. — Ведь все хотят справедливости, мира и радости. Никого нет, кто бы этого не хотел, кроме буржуев и спекулянтов. И всё это даст наша революция, вот увидите».
Возвратившись от комиссара, Максим застал в землянке Зосю.
— Я думал, ты уж десятый сон смотришь.
— Да вот, — сказала Зося, поднимаясь. Одеяло с её ног соскользнуло на пол.
Он подошёл, поднял его.
— Обними меня, — попросила она.
Максим неловко притянул её к себе. Её дыхание было горячим.
Зося припала к нему, поднимая и немного закидывая назад голову, прижимаясь, точно птица, бьющаяся в силке.
— Я люблю тебя, Максим.
Он отпустил её, сделал три шага назад, чтобы закрыть дверь на крючок, затем вернулся к девушке…
Когда он перенёс её на лежанку, она взяла его руку и погладила. Максим сказал:
— Зося, пора тебе. Скоро за мной придут.
— И что? — сказала она. — Я ведь жена тебе. Нам никто ничего не запретит. И нам никогда не будет одиноко. Мне с тобой хорошо…
— И мне… А теперь иди… За мной комиссар заглянет.
— Он хороший, добрый, — сказала она.
— Хм, — усмехнулся Максим. — Начальник.
— Он не начальник, он всё понимает.
— Всё да не. всё, — заметил Максим, помогая Зосе подняться с лежанки.
— Поцелуй меня, — попросила она. — Только по–настоящему. Крепко–крепко.
Он поцеловал.
— Я люблю тебя, Максим. Мне с тобой хорошо.
— И мне. Ты такая красивая, ласковая. Опустив голову, Зося пошла к выходу.
— А ты куда? — обернулась она уже на пороге.
— Есть одно дело.
Ночь была холодная и ясная. У площади перед зданием полиции Мороз дал знак Слизкову и Голубовичу — пора, как и Договаривались, выходить на противоположную сторону улицы и там затаиться на случай, если понадобится прикрытие. Сам он с Петром Наркевичем оставался в засаде на этой стороне, совсем близко от здания, проникнуть в которое надлежало Орешко и Ходкевичу.
Антон чувствовал, как учащённо стучит сердце. Ладони вспотели, и он то и дело машинально вытирал их о телогрейку. Антон старался унять волнение, но это никак не удавалось. Лишь только когда увидел часового, перестал ощущать сердцебиение, стремясь lie выпускать из вида охранника.
Долговязый и худой немец с поднятым воротником шинели то топтался у крыльца, то прохаживался вдоль здания, то направлялся к центру площади.
Наверное, это и насторожило Максима с Андреем. Они медлили. Наконец, комиссар и Наркевич увидели, что две фигуры, прижимаясь к забору, двинулись к зданию. Впереди мягко крался щуплый Андрей Ходкевнч, за ним, в двух шагах — Максим.
Они почувствовали момент, когда часовой остановился у крыльца, и замерли. Затем он повернул направо, и они стремглав бросились к углу дома. Немец, словно предчувствуя какую–то опасность, вернулся к входу, постоял там, пошарил зачем–то по карманам шинели, снова двинулся по площади, опять возвратился к крыльцу и затем вновь повернул в противоположную сторону. Но вот двое услышали шаги часового совсем рядом. Орешко в нетерпении подтолкнул Ходкевича. Но Андрей выждал ещё немного, он словно никак не мог решиться сделать то, что должен был. Ходкевич никогда не убивал и вдруг почувствовал, как трудно решиться на это, даже если перед тобой враг. На какие–то мгновения его руки и плечи точно одеревенели, и он почти вслепую настиг часового, ударил в спину ножом, когда тот уже собирался повернуть обратно к крыльцу…
Стряхнув оцепенение, Ходкевич снял с убитого часового автомат, машинально распихал по карманам телогрейки запасные магазины. Он видел лицо немца, на которое падал свет висящей над крыльцом тусклой лампочки.
— Господи. прости, молодой совсем… Орешко торопил Андрея.
Они взбежали по ступенькам на крыльцо, прислушались, осторожно открыли дверь и вошли внутрь.
Слева за невысокой загородкой различили в блёклом свете керосинки дежурного полицая. Он заснул за столом, положив голову на скрещённые руки.
Впотьмах Максим задел табуретку — она со стуком опрокинулась. Полицай поднял голову, с трудом разлепляя мутные, непонимающие глаза. Партизаны узнали в нём Будкевича, заведовавшего до войны бакалейной лавкой. Начиная приходить в себя, тот стал подниматься с места, завёл назад правую руку, пытаясь нащупать кобуру пистолета. Ходкевич бросился к полицаю и успел опередить Будкевича, закрыв ему рот левой рукой, а правой ударив ножом в спину.
Будкевич застонал, обмяк, и Ходкевич, не решаясь бросить полицая, осторожно уложил его на пол.
— Где они? — торопливо спросил Орешко, как будто Ходкевич мог знать ответ.
— Тише ты, — не сразу соображая, о чем речь, отозвался Ходкевич. — Тут, видать, — кивнул на дверь позади лежащего полицая.
На двери с висячим замком поблёскивало маленькое, с чайное блюдечко, зарешеченное оконце. Ходкевич загнал под скобу нож, с силой потянул на себя. Противно скрипнул металл о металл, но скоба не поддалась. Ходкевич вытащил нож, попробовал просунуть ствол «шмайссера» — нет, не идёт. Снова взялся за нож.
Удар и пауза — придержать нож. Удар и пауза, удар — скоба поддалась!
Распахнув дверь, они увидели в полоске блёклого света полулежащих на тряпье у стены мужчину и женщину. Прижавшись друг к другу, те с надеждой и испугом смотрели на вошедших.