А дядюшка Милое лежал неподвижно, зажмурив глаза и поджав колени к самой груди, как спят уставшие старые крестьяне. Теперь ему стало ясно, зачем его привели и чего от него хотят. Он старался не пропустить ни единого слова, и перед ним вставали отчетливые картины тех унижений и пыток, каким подвергнут Стояна турки, если захватят его живым. Порой ему самому казалось, что он спит и видит страшный и вещий сон, который завтра должен исполниться. Так он лежал и прислушивался, страдая от душевного возбуждения и своей полной беспомощности.
Мысли стремительно проносились в голове дядюшки Милое. Быстро рождались и тут же умирали всевозможные планы. Все у старика пропало, умерло, сгорело в несколько последних лет. И этого Стояна, которого прежде он любил больше всех своих племянников, старик, по сути дела, давно уже похоронил и оплакал. Но теперь самому обмануть его, ложными обещаниями убедить сдаться туркам, которые будут издеваться над ним и мучить его, – такой поистине чудовищный замысел слишком тяжелое испытание для его слабой и старой головы. О такой беде он не мог и думать, сделать так он считал последней низостью. А его принуждают к этому. От тяжких мыслей, от мучительного сознания своего бессилия у него на лбу крупными каплями выступил пот и смочил седые волосы, выбившиеся из-под шапки. Но тут в сарай вошел жандарм с Зулфо и одним из стражников.
Дядюшка Милое дал им вдоволь накричаться, притворяясь спящим, а потом вдруг вскочил, растерянный и испуганный, словно вдруг пробудился от глубокого сна. Опустив голову, он стоял перед жандармами и слушал Зулфо, который подробно объяснял, что от него требуется. Он должен выйти из сада, залезть на серый камень, чтобы его хорошо было видно из замка, и оттуда обратиться к Стояну, советуя ему поскорее сдаться, а иначе турки убьют не только его, дядюшку Милое, но и жену и детей самого Стояна и сожгут все Велетово. Он должен был заклинать племянника тем, что для него всего дороже, и уговаривать его поверить туркам… Все это следовало кричать Стояну, пока тот не ответит и не согласится.
– Так нужно, Милое! Тогда окончится бунт, все несчастные, и стар и мал, что остались в Велетове, не погибнут, а твой Стоян живым-здоровым домой вернется.
Последние слова Зулфо сказал как-то глухо и неуверенно. Старик слушал не шевелясь, явно погруженный в свои мысли. Зулфо замолчал, и тогда Милое снова начал умолять их, но уже вяло и без особой надежды в голосе:
– Господи, не гожусь я для такого дела. Не сумею, да и не послушает он меня, такого…
И правда, он был таким жалким: весь съежился, ноги подкашиваются, на лице, заросшем седой бородой, еле заметен рот, еле видны глаза под седыми лохматыми бровями, да еще улыбается робкой молящей улыбкой.
Нетерпеливым движением жандарм оборвал причитания старика и приказал вести его.
– Эх, э-эх! – не переставал вздыхать старик.
Стражники схватили Милое и потащили через сад. Дойдя до последнего заслона, они вытолкнули его вперед и велели идти прямо к башне, взобраться на камень и кричать то, что ему было велено.
Теперь он шел по открытому пространству, разделявшему турок и осужденного гайдука. В траве валялись брошенные турками лестницы, по которым прошлой ночью они тщетно пытались подняться к окну замка. Милое обошел их и продолжал спокойно идти дальше осторожными, маленькими шажками. В доме было тихо. Дойдя до большого камня, лежавшего среди пустыря, шагах в тридцати от дома, старик опасливо огляделся и, бросив быстрый и испуганный, как у зайца, взгляд в ту сторону, где прятались турки, повернулся к замку и начал разглядывать высоко прорезанные окна. Он все больше горбился. Опершись ладонями о колени, почти присел на корточки. Вокруг стояла глухая тишина знойного дня. Наконец он негромко, отрывисто позвал:
– Стоян!
Откашлявшись, крикнул громче:
– Эй-эй, Стоян!
Трижды звал он его плаксивым старческим голосом. Потом помолчал немного, словно уверяя себя в том, что гайдук узнал его по голосу и, укрывшись, смотрит на него и слушает. Тогда старик вдруг снял руки с колен и вытянул шею. Волосы на его голове встали дыбом, словно живые; заколыхались складки одежды. Он сложил руки рупором, приложил ко рту и крикнул уже совсем другим голосом:
– Не сдавайся живым, Стоян, не сдавайся ни за что! Среди турок, которые из-за деревьев и заслонов внимательно следили за стариком, выжидая, что он скажет и как ответит гайдук, наступило минутное замешательство. Каждый как бы спрашивал самого себя, так ли он расслышал, и, не веря собственным ушам, пытался прочесть ответ на лице соседа. А на всех лицах было одинаковое недоумение. Старик же повторял свой наказ:
– Слушай меня, Стоян, не попадайся живым в руки туркам. Верь моему слову. Я знаю, что они тебе готовят.
Среди турок все еще растерянность и тишина. В чувство их привел лишь охрипший от бешенства голос жандарма:
– Пали! Стреляй!
Теперь все вдруг подхватили этот резкий, злобный приказ и один за другим закричали:
– Стреляй! Стреляй!
Все кричали, но еще никто не выстрелил, так как не был к этому готов. А внизу, на пустыре, старик в это время все твердил и твердил гайдуку, чтоб тот не сдавался живым. Но теперь среди вражеских криков его голос был еле слышен:
– Не сдавай…
Раздался первый выстрел, он заглушил слова, но пуля пролетела мимо. Сразил старика второй выстрел. Дядюшка Милое как-то странно согнулся, мягко, словно лист, упал на землю и скрылся в траве за тем серым камнем, на котором только что стоял.
Турки сделали еще несколько выстрелов в его сторону. Из замка дважды без перерыва ответил Стоян (вероятно, выстрелил сначала из своего ружья и затем сразу же из ружья арильца). Он мстил за дядюшку Милое. И все смолкло.
В хибарке жандарм не может прийти в себя от ярости. Стиснув зубы, он молчит и ни на кого не смотрит, но видно, что внутри у него все кипит. Растерявшийся, смущенный Зулфо готов провалиться сквозь землю, но так как это невозможно, он пристает ко всем и пытается объяснить, что его намерение было и хорошим и дельным. Никто его не слушает, каждый хочет казаться умнее неудачника и угодить начальству. И Зулфо с горя разговаривает сам с собой, впадая в ярость при мысли о том, что сделал с ним дядюшка Милое:
– Э-э, люди! Я говорил, чтобы не тянуть зря… думал, так-то будет лучше… Да разве что сделаешь с этой собачьей породой. Э-э!
– Ну, что было, то было! Чужим умом не живи – обожжешься, – говорит жандарм, обрывая причитания Зулфо, встает решительно, как человек, умеющий пересилить свой гнев, и отдает распоряжение приготовить лестницы и два воза сена, чтобы с наступлением темноты снова ударить по замку и покончить наконец с этим гайдуком.
А тем временем в воздухе все больше парит, и откуда-то издалека уже доносятся глухие раскаты грома. Темные легкие облачка со стороны Гостиля растут, окутывают окрестные горы, становясь все чернее и тяжелее. Солнце скрывается раньше времени, задолго до захода. И вот вдруг стало совсем темно, и сквозь палящий зной и духоту прорвался, словно из преисподней, резкий холодный ветер. А потом, как это часто бывает в тех краях, хлынул проливной дождь с громом и молнией. Ветер стих, молнии угасли, но дождь но прекратился, а стал еще сильнее, не стихал ни на минуту и заволок все окрестности мраком и сырым туманом. Ливень погасил костры, а потоки воды подхватили и унесли лестницы. Турки забились в сараи. Никто не сменил часовых у ворот замка и не интересовался ими. Казалось, всем было суждено погибнуть в этом потопе. Жандармский начальник, подавленный, сидел в лачужке, которая сотрясалась и скрипела. Крыша протекала, вода просачивалась под плетеные стенки. Вокруг прокопали канаву, а над жандармом натянули одеяло.
Турки попрятались и умолкли, словно забыли, зачем пришли в этот Обарак. Так продолжалось до глубокой ночи. Наконец дождь перестал, буря улеглась, потянулись долгие часы непроглядного ночного мрака без звезд и месяца, наполненного гулом невидимых потоков. Об атаке замка не могло быть и речи. Да начальник уже и не сомневался, что гайдук сбежал.