Я увернулся в Аристотеля, молодого, еще моложе Сократа, в того, кто станет одним из Тридцати тиранов после олигархического переворота в Москве. Я был не тем Аристотелем, которого воспитал Александр Македонский, хотя возражения против независимого существования идей из этого разговора он когда-нибудь использует. Я увернулся и в Парменида и теперь беседовал сам с собой.
— Вам-то, виртуалам, не нуждающимся в пространстве, хорошо существовать, — сказал людо-человек, отщипнул с носа и с омерзением отбросил в сторону трахтенберговскую дробь. — Кстати, а почему вы меня сегодня не зовете Фундаменталом?
— Да не знал просто, что вы сегодня Фундаментал.
— Как это — не знали?! Вы все, все знаете. — И он дружески погрозил мне заскорузлым пальцем.
— Все для меня — ничто, — попытался оправдаться я.
— Да знаю я, знаю, — сказал он уже несколько раздраженно. — Вот относительно пространства, площадей, то есть... Эти пятьсот квадратов, что вы нам любезно подарили... Они что — предел ваших возможностей?
— Возможности возможного человека беспредельны. Вы же это знаете.
— Да, да. А нельзя ли еще подарить нам с миллион квадратов?
— В возможности — сколько угодно, — пообещал я.
— А в действительности?
— Смотря в какой. Для меня действительность и есть возможность.
— Ну не скажите, — обиделся Фундаментал. — Для виртуала — может быть. Но ваше собственное "Я", уверен, тоскует по широким просторам.
Еще бы ему не тосковать, подумал я, вспомнив озеро. Но как придти к этому желанному озеру, я не знал.
Фундаментал все нудил о площадях, которые людо-человекам были крайне необходимы; о времени, которое, якобы, куда-то уходит и его остается все меньше и меньше. Да мог я, мог создать им эти площадя. Возможности виртуального мира безграничны, бесконечны. И если бы я взял из него для Фундаментала один квадратный километр даже, то площадь виртуального мира не уменьшилась бы ни на квадратный ангстрем, потому что в нем никакого пространства нет.
Вообще-то, виртуалы и людо-человеки жили, как бы не замечая друг друга. У виртуалов в их мире, где все возможно, не возникало потребности в общении с людо-человеками. Что же касается самих человеко-людей, то...
— А зачем вам пространство?
— Пока, чтобы выжить, а в дальнейшем, чтобы просто жить.
— Но у вас же есть какое-то пространство. Ведь вы мне показывали место, где решают проблему умножения "два на два".
— Есть, конечно. Но этого мало. Кроме того, мы не знаем, где оно находится.
— Как это — не знаете?
— Да в буквальном смысле. Хотите, я вам кое-что покажу?
— Валяйте...
— Какое-то у вас наплевательское отношение к нашим проблемам, — обиделся Фундаментал. — И совершенно напрасно. В вашем едином, одном вы, конечно, хорошо разбираетесь, но нельзя же вечно жить в колыбели!
Интересно, подумал я, по его мнению, мы живем в колыбели. Одно — это колыбель чего-то? Чего же? Фундаментал повернулся и пошел, щелкая подошвами ботинок, словно, о металлический пол. Но вокруг ничего не было. И все-таки он как-то ориентировался в этом ничто. Я пошел за ним. Постукивание раздвоилось. Я едва поспевал за ним.
Мы шли, а я мысленно подводил итог. Значит, одно, единое, понимаемое в своем абсолютном качестве одного: исключает всякую множественность и, следовательно, понятие целого и части; теряет всякую определенность и делается безграничным; не имеет никакой фигуры, или вида; не имеет никакого пространственного определения, в смысле того или иного места, не содержась ни в себе, ни вне себя; не покоится и не движется; не тождественно и не отлично — ни в отношении себя, ни в отношении иного; ни подобно, ни неподобно ни себе, ни другому; ни равно, ни неравно; не подчиняется временным определениям и вообще не находится ни в каком времени; не существует и не одно.
— Следовательно, не существует ни имени, ни слова для него, ни знания о нем, ни чувственного его восприятия, ни мнения, — сказал Парменид.
— Очевидно, нет, — согласился Аристотель-сам-по-себе.
— Следовательно, нельзя ни назвать его, ни высказаться о нем, ни составить себе о нем мнения, ни познать его, и ничто из существующего не может чувственно воспринять его.
— Как выясняется, нет, — снова согласился Аристотель.
Но то, что мыслится, необходимым образом — одно. Но это одно, поскольку оно мыслится как именно одно, лишено каких бы то ни было категорий, то есть мысль об одном требует, чтобы оно не мыслилось. Если я возьму мир, или бытие, как совокупность всех вещей, то, с одной стороны, я не смогу мыслить этот мир как не-одно, ибо мир есть нечто одно определенное (или его нет для мысли); я обязан мыслить его как нечто единое, одно. С другой стороны, это самое единство мира, делающее его одним определенным целым, необходимым образом должно стоять вне всякой мысли и вне бытия. Мысль требует немыслимости, и логическое абсолютно тождественно с алогическим.
— Нормально, — подумал я-как-виртуальный-человек.
— Бред, — подумал Я-сам.
30.
На улицах Смолокуровки ни души. Темные силуэты беспорядочно разбросанных домишек кое-где светятся подслеповатыми квадратами окон. Я торопливо поднимаюсь в гору к невидимой, но я знаю, стоящей на окраине церкви.
Я запыхался, почти бегу, будто меня догоняют те, из леса, в черных сутанах. Вот и ограда, здесь должна быть сторожка. Откуда мне это известно, ведь я здесь никогда не был? Дверь распахивается сама, внутри тихо, мерцает лампадка, в ее призрачном свете едва просматривается пульт управления космическим кораблем. Где же Варвара Филипповна? А это кто? На скамейке у стены сидит будто человек. Вроде бы человек, потому что черты лица его непрерывно меняются, в них нет ничего определенного, так что и глазу не за что зацепиться. Холодная волна накатывается на меня откуда-то с ног, останавливает сердце. Я шарю по стене в поисках выключателя, вот сейчас я зажгу свет, я ужо тебя рассмотрю... Выключателя нет, хоть умри. Что-нибудь тяжелое в руку... Волна все выше...
"Опять ты?" — "Я" — "Кто ты такой?" — хотел сказать, но только безмолвно помыслил я. — "Я? Может быть, — ты... Или — не ты. Хорошо тебе в этом мире?" — "Хорошо..." — "Договорились". Звука не было, слова возникали в мозге, как мысль "про себя". А образом неуловимый наполнялся чем-то голубовато-серым и являл свой новый лик. Возникшее ниоткуда, вернее, отовсюду сразу, напряжение холодной волной, казалось, порожденное дрожью моего коченеющего тела, тревожно возрастало, все набирая силу, переходило в глубокий и бесшумный гул, грозный и неумолимый, словно стремящийся сокрушить своею мощью все, мешающее его самоутверждению. Категоричный, как приказ, исключающий саму мысль о неповиновении, он ставил меня на грань жизни и смерти. Я хотел сделать вдох и не мог...
"Крестное знамение сотвори..." — донесся издалека голос Галины Вонифатьевны. Страшным усилием воли поднял я непослушную руку, перекрестился и что-то громоздкое, мягко-обволакивающее рухнуло во мне и кругом, рассыпалось вдребезги, хотя непосредственного прикосновения не было. Комнатушка приняла свой прежний вид.
Задыхающийся, обессиленный, я вырвался в дверь под звездное небо, жадно хватая ртом воздух, стряхивая с лица струйки пота. Призрачные черты ночного гостя начали тускнеть в моем сознании, размываясь до чуть видимого состояния, пока не исчезли совсем. Слава Богу, все позади!
Деревня притаилась где-то во мраке. Звезды, яркие, крупные, какими я их никогда не видывал, воссияли радостным светом. Церковь и впрямь словно космический корабль плыла в мировом пространстве, едва не задевая их крестами. Здесь ждало меня новое поражение: это были не наши звезды! Более близкие, они не укладывались ни в одно из созвездий, какие я знал.
Утро выдалось хмурое, накрапывал дождик. В стерильно чистом храме совершился обряд, как подтверждение ночного крещения. Крестной матерью была Варвара Филипповна, крестного я просто не запомнил. Галина Вонифатьевна, как-то беззащитно и открыто улыбаясь, поздравила меня, пригласила на завтрак.