В заключение хотелось бы мне поговорить с вами о вашей брошюре «Роль христианства в истории». Но отлагаю это по необходимости до другого раза. Ко мне вчера вечером приехал гость, и мне никак нельзя на все утро оставлять его одного.
На этот раз скажу только вот что. «Нагорную ли проповедь» надо при вопросе о примирении религии с наукой противополагать системе Коперника? Эти примеры слишком выгодны для вашего желания примирить их.[74] А попробуйте сопоставить воскресение, вознесение, рождение от Девы, оставшейся Девой, и т. п. С современной физиологией, целлулярной анатомией, дарвинизмом и т. д.? Как хотите, а значительной частью того или другого надо пожертвовать. Я для моей личной жизни давно, давно и с радостью пожертвовал наукой, и во многих смыслах, в 1-х, в том смысле, что я ее уже давно сердцем перестал любить в основании, а смолоду любил; во 2-х, в том смысле, что в случаях сомнений, считаю эти сомнения мои действием злого духа и отгоняю их от ума моего, как грех, в 3-х, в том, что все усовершенствования новейшей техники ненавижу всей душою и бескорыстно мечтаю, что хоть лет через 25–50—75 после моей смерти истины новейшей социальной науки, сами потребности обществ потребуют, если не уничтожения, то строжайшего ограничения этих всех изобретений и открытий. Мирные изобретения (телефоны, жел. дороги и т. д.) в 1000 раз вреднее изобретений боевой техники. Последние убивают много отдельных людей, первые убивают шаг за шагом всю живую, органическую жизнь на земле. Поэзию, религию, обособление государств и быта…«Древо познания» и «Древо жизни». Усиление движения само по себе не есть еще признак усиления жизни. Машина идет, а живое дерево стоит.
И к тому же большая разница не только между Коперником (не скажу гением, а человеком 16-го века) и средней «интеллигентной» массой 19-го века, но — и между этой массой и нами; мы еще с вами сумеем как-нибудь переварить это точное с таинственным (я первое обыкновенно подчиняю второму, говоря: «быть может, ученые ошибаются»); но пока популярная наука, ходячая, не примет того пессимистического, самоотрицающего характера, о котором мечтаю, не только студенту и даже профессору дюжинного ума, но и нынешнему волостному писарю не легко будет справиться с этим антагонизмом, и сила более ясная и грубая (вдобавок же, и модная), т. е. сила точной науки будет торжествовать над истинной и личной, т. е. богобоязненной религией (т. е. над трансцендентным эгоизмом, о котором я вам уже писал).
Ну, прощайте, обнимаю вас. — Гость обидится.[75]
Ваш К. Леонтьев
Письмо 9. 13 августа 1891 г., Опт. п
Многоуважаемый Василий Васильевич!
Отправляя вам свои замечания к вашей статье, я забыл упомянуть о двух вещах, из которых одна имеет в виду ваши писательские интересы, а другая — скорее мои (хотя косвенно и до вас может касаться)…
1) Вы говорите, что я был смолоду врач, и обращаете внимание на то, что это как бы неслыханный пример, чтобы врач сделался серьезным литератором. Я боюсь, чтобы вас не осудили за забвение, во 1-х, того, что сам Шиллер был смолоду тоже военным врачом; а потом и того, что врачами были Эжен Сю, а у нас Влад. Ив. Даль (Казак Луганский). Оно, конечно, редкость, но полагаю, что в ваших интересах было бы показать читателю, что вы эти имена помните.
Говорят также, что нынешний Чехов из медиков. Я его вовсе не читал, но слышно, что у него талант.
2) Вы хотите озаглавить вашу статью: «Эстетическое воззрение на историю». Так, кажется?
Опасаюсь, что очень немногие поймут слово, «эстетика» так сериозно, как мы его с вами понимаем.
Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что в наше время большинство гораздо больше понимает эстетику в природе и в искусстве, чем эстетику в истории и вообще в жизни[76] человеческой.
Эстетика природы и эстетика искусства (стихи, картины, романы, театр, музыка) никому не мешают и многих утешают.
Что касается до настоящей эстетики самой жизни, то она связана со столькими опасностями, тягостями и жестокостями, со столькими пороками, что нынешнее боязливое (сравнительно, конечно, с прежним), слабонервное, маловерующее, телесно самоизнеженное и жалостливое (тоже сравнительно с прежним) человечество радо-радешенько видеть всякую эстетику на полотне, подмостках опер и трагедий и на страницах романов, а в действительности — «избави Боже!»
Мне иногда даже кажется, что по мере расширения круга среднего понимания природы и искусства, круг эстетического понимания истории все сужается и сужается. В этом случае само христианство (по моему, конечно, ложно понимаемое большинством, т. е. понимаемое более с утилитарно-моральной, чем с мистико-догматической стороны) часто играет в руку демократическому прогрессу.[77] Например, в вопросах войны и мира. Истинное церковное христианство, и западное, и наше, вовсе так войны не боится, как боится ее разжиженное утилитарно-моральное христианство 19-го века. Почитайте самые консервативные газеты, и в них беспрестанно такие фразы, где христианство и политический мир без зазрения совести путаются. (Хотя бы в «Гражданине», ну, да и в Московских Ведомостях»).
Я не могу здесь много об этом распространяться, но прилагаю небольшие отрывки[78], которые я набросал на досуге, скорее для себя и для друзей, не находя их достойными печати.
Вы с полуслова меня поймете.
Я уверен в этом именно вследствие верного выбора вами заглавия для статьи обо мне. Да, он верен, но невыгоден с практической стороны. Но существу, по глубочайшей основе моего образа мыслей это так: «Эстетическое воззрение». Но именно такое-то указание на сущность моего взгляда может компрометировать его в глазах нынешних читателей.[79]
Я считаю эстетику мерилом наилучшим для истории и жизни, ибо оно приложимо ко всем векам и ко всем местностям. Мерило положительной религии, например, приложимо только к самому себе (для спасения индивидуальной души моей за гробом, трансцендентный эгоизм) и вообще к людям, исповедующим ту же религию. Как вы будете, например, приступать со строго христианским мерилом к жизни современных китайцев и к жизни древних римлян?
Мерило чисто моральное тоже не годится, ибо, во 1-х, придется предать проклятию большинство полководцев, царей, политиков и даже художников (большею частью художники были развратны, а многие и жестоки); останутся одни, мирные земледельцы», да какие-нибудь кроткие и честные ученые.[80] Даже некоторые святые, признанные христианскими церквами, не вынесут чисто-этической критики. Например, св. Константин[81], св. Ирина, св. Кирилл Александрийский и почти все ветхозаветные святые (которым, однако, велено[82] молиться)… Это во 1-х. А во 2-х, этическое мировоззрение неизбежно и всегда колеблется между двумя разными моралями: моралью внутренней борьбы (или моралью стремления) и моралью внешнего результата (мораль осуществления). Пример 1-ой морали: я рабовладелец; могу бить, могу даже изувечить раба, но воздерживаюсь от последнего, с большой победой над собою, хотя, однако, все-таки бью и бью крепко, но без членовредительства, и бью, например, за дело, за грубость, подлость и т. д. Пример 2-ой морали: не бью слугу вовсе, потому, что боюсь мирового судьи.
Первая мораль, конечно, менее верна; но зато она ближе и к мистической религии, и к эстетике (победа разума и сердца над гневом и зверством есть также эстетическое явление — моральная эстетика); вторая мораль — гораздо вернее: но ведь эта забота об одном лишь внешне-моральном результате и приводит шаг за шагом к тому обще-утилитарному мировоззрению, которое и есть всемирная уравнительная революция (смешение, разрушение, вторичное упрощение и т. п.). В эстетическом же мировоззрении все вместимо… И все религии, и всякая мораль, даже до некоторой степени и мораль внешнего результата. Например, противно было видеть, как дурного тона помещица бьет по щекам вовсе не слишком виновную служанку (мужчина и женщина — большая разница!), мировой судья тут является орудием отрицательной эстетики: та же помещица после 61 года не только не бьет, но и сама становится интересной, ибо слуги уже начинают злоупотреблять своей свободой и притесняют ее, и т. п.
74
Место христианства в истории — первая моя журнальная статья-кой в чем, пожалуй, остается верна и до сих пор; но в общем она лирически-наивна. В се конце я увлекаю читателя на путь идей о примирении, о непротиворечии христианства и науки: «напр., - говорю я, — противоречит ли нагорной проповеди система Коперника? Это — явления разных категорий, вполне согласимые». Л-в на это и отвечает совершенно основательно.
75
Да, вот в чем дело: метод науки вовсе не тот, что «откровения»… И темы другие. Но тут приходит на ум одно соображение: астрономия, геометрия, «звездочетство» и измерение «градуса меридиана» входило в древние религии «волхования» и не входит в религию только сейчас, у нас. Наша религия «скорбей сердца» и «утешения» для «плачущих», «алчущих» и «гонимых». Что им даст «звездочетство»? Просто — оно им не нужно. Но только им. Нами и нашим душеустроением не исчерпывается религия, не кончается; и особенно, нс была начата в истории. А «творение миров», а идея и факт «Творца миров»? Он доест астронома, направляет трубу его телескопа. И алгебра, и механика здесь у места. Дело в том, что мы к 19 — 20-му веку окончательно слили религию с моралью, исключив из последней метафизический момент. Вот этот-то метафизический момент нисколько не расходится с наукою, и даже с чудом в ней. Ведь биология же нас учит, что, напр., все внутри нашего тела процессы, напр., пищеварение, совершаются сокращенными путями, через заготовленные в организме кислоты, щелочи, механизмы, которые делают ненужными длинные обычные (химические) процессы. В сущности, каждая реальная вещь есть маленькое чудо в своем роде, и источник чудесных феноменов.
76
Нельзя не обратить внимания, что как с идеями Л-ва роднит с одной стороны Ницше, так с его вкусами удивительно совпадают гак называемые, эстеты», декаденты», «символисты» и проч. Мне известно (из личных знакомств), что они даже и не заглядывали в Л-ва, прямо не знают о существовании его. Между тем коренная его мысль, сердцевинный пафос — порыв к эстетике житейских форм, к мистицизму и неисповедимости житейской сути — суть в то же время надпись на поднятом ими знамени. Замечательно, что почти сейчас же после его смерти (в 1891 г.) явилось шумное, яркое, самоуверенное движение в сторону «красивых форм жизни»; зашумели Рескин, Ницше, Метерлинк, наши «декаденты». И вот тут-то выразился роковой fatum Л-ва, что то движение, которое он так страстно призывал всю свою жизнь, когда родилось, пришло, почти победило, — то даже и не назвало его по имени. Это действительно поразительно. Да и не виною ли в этом, что Л-в так замешал свое имя и силы в хронику текущих событий; не виною ли просто журналы, в которых он участвовал и которых никто не читал??
77
Вот здесь и подходит как бы «нож к горлу» Л-ва: он — монах, испрашивавший благословения старца на образ мысли свой, на труды литературные. Но «конные полки» Варшавы ворошат ему мысли, но кудри Алкивиада обольщают его. С «наукой» он разделался, почувствовав к ней скуку; скорее — положил ее в карман с твердым намерением не вытаскивать и не справляться. Но от «эстетики жизни» он не мог заснуть, и между тем вынужден признать, что более всего ее разрушает демократический прогресс, являющий лишь светски обработанные истины Евангелия: братство, свободу, равенство. В катакомбах все это было «Бога ради», на парижских улицах «для себя», но результат гам и здесь один: «первоначальная простота» (в катакомбах), «вторичное упростительное смешение» (на парижских улицах). Преторианец или гвардеец преобразуются в «сироту» хныкающего, или в блузника работающего. Там и здесь ни тоги, ни аксельбантов не сохранится. Но тут начинался пафос Л-ва: «если без аксельбантов, то я лучше хотел бы умереть, даже — не родиться!» Таким образом на дне его души, на самом ее дне лежали как бы вечно грызшие друг друга два змия: эстетизм и христианство, «эллин» и житель катакомб.
78
Отрывки эти, пересланные Л-вым мне, у меня сохраняются.
79
Под влиянием этого соображения Л-ва, практически довольно основательного, я написал редактору «Русск. Вестн.» 1892 г. (когда печаталась статья) переменить заглавие «Эстетическое понимание истории на другое: Теория исторического прогресса и упадка». Но письмо мое (из г. Белого) было получено в Петербурге, когда уже появилась январская часть моей статьи под первым заглавием; тогда редактор вторую, февральскую часть, выпустил под вторым заглавием. Не помню, под которым заглавием вышла мартовская часть; но только эта путаница с заглавиями была равно вредна и смешна.
80
Замечательное отрицание универсальности морального мерила. Это то, что позднее у Ницше и ницшеанцев получило название: «поверх добра и зла» (=«морали»). У Л-ва видно, сквозь зубы, неуважение, презрение, почти издевка над «моральным критериумом», который, однако, по всемирному взгляду, составляет пафос христианства. Выньте из Евангелия нравственную красоту, отнимите ее у апостолов — и останется что-то неясное и неубедительное, ради чего во всяком случае невозможно было бы отречься от «ветхого» завета, завета «вечного». Нет более мотива для перемены «Савла» в «Павла». «Древние говорили вам: око за око, а Я говорю: отдай и рубашку», «благословляйте клянущих вас» и пр. Таким образом, со своим имморализмом (теоретическим) Л-в встал как бы против Христа, в упор, прямо и, завертываясь в греческую тунику, повернулся со словами: «не нужно! не хочу!!.. и не уважаю!!!» Это — «бунт» почище Карамазовского, по спокойствию тона, в котором он ведется.
81
Известно, что св. Константин Равноапостольный казнил сына, оклеветанного влюбленною в него мачехою, а затем испек жену в раскаленной бане, когда она ему изменила. Также кроткого и боязливого, послушного ему тестя своего Максимиана Геркулия (прозвище, полученное за громадный рост), будучи недоволен им за какие-то упущения в областном управлении, он вызвал ко двору своему и приказал удавить. Но это не соделало препятствия возвести его, за великие заслуги для церкви, в сонм святых и даже наречь равноапостольным.
82
Вот эта отчеканенность мысли Л-ва и сообщает ему, так сказать, аналитическую цену; это действительно не то, что «гармонии» Достоевского, против которых как-то не умеешь упереться. Видя перед собою честного Л-ва, отсчитывающего, добродетели» и «признания», как по счетам пятачки и гривенники, выхватываешь, при виде ужасного итога, у него счеты из рук и разбиваешь их о голову счетчика: «вот тебе, мучитель мой, истязатель души моей!»