— Возьми мои черные волосы в руки, — сказала она, тряхнула головой, и тяжелые косы упали на гонкий и крепкий затылок. — Посмотри, мои черные волосы пахнут совсем так, как черная тень между кипарисами, на которой пышно цветут розы. Эти розы расцвели одновременно с моими грудями. Коснись их губами.

— Или ты одна из тех, в тусклой улыбке которых уже виднеются слезы, — из тех, что носят серые одежды и забыли все песни; из твоих вялых пальцев выпадает плетеная корзина с последними полусгнившими плодами; из тех, что плачут рядом по любви, со сломанным, волочащимся по земле крылом?

— Я хочу плакать, — сказала она. — Прислушайся, нет ли в моем плаче бледной нимфы, капля за каплей выливающей чашу.

— Или ты одна из тех, чье носящееся в пляске тело отражается в блестящих мраморных плитах, чью пляску пронизывают пылающие взгляды мужчин, — одна из тех, что, упав на цветы, в чаду от вина и крови, задыхается в оргии?

— Ты хочешь, чтобы я плясала? Берегись, чтобы из каждого моего шага не выскочила менада и не разорвала тебя!

— Или ты…

— Остановись! Ты угадал, я куртизанка, меня берут, все имеют на это право, ты не меньше других.

— Но я хочу знать…

— Мой бедный брат с глазами мечтателя! Неужели ты не видишь, что я женщина и больше ничего? Посмотри, мои бедра извиваются, как сирены в волнах. Послушай, в моем смехе множество птичьих голосов, а в моем молчании жужжание пчел. Когда по моей коже пробегает трепет, то точно течет ручеек, точно оживает цветочный луг. Возьми бархатные мшистые клумбы моего тела вместо подушек! Пусть мои взоры, точно флейты сатиров, пробудят источники твоего желания! Освежи свои руки на выпуклостях моего тела, словно на песчаных холмах у моря! Удержи во мне нимфу, чтобы она не ускользнула опять! Поймай торопливую дриаду! Фавны и дети в венках из мака пляшут во мне свой хоровод. И старый кентавр, еще более мудрый, чем ты, смотрит во мне на все это. Но молодой предлагает мне свою лошадиную спину, и я мчусь на нем прочь, подняв руки вверх. Схвати меня: ты схватишь похотливую толстуху с нарумяненными щеками, увенчивающую чертополохом рога черного козла, и, худую девственницу, такую робкую, что она бежит от тебя в самую глубину твоих грез. Обними меня: ты обнимешь землю и море! Обними меня!»

Она говорила среди глубокой тишины. Длинные, горячие стихи переливались, и движения ее членов пели. Она оперлась локтем о его колени и подставила ему снизу свои груди. Она томно упала назад, на плоский край бассейна, в волну своих волос. Она схватила рукой свою ногу и, напрягая мускулы, поворачивала ее то туда, то сюда, точно большое, неукротимое животное. Она вынула из травы флейту и низко нагнулась над водой. Виден был ее затылок, содрогавшийся от рыданий.

Она боялась в увлечении своей игрой впасть в истерику. «Странное безумие моего тела, — думала она, — охватывает меня с удвоенной силой в этом саду, полном тайны и лихорадки. Что должно случиться? Я чувствую неукротимое беспокойство, желание невозможного».

По лужайке несся галопом кентавр, перепархивала с места на место голубка. За ветвями виднелся неясный силуэт нимфы, ее глаза безумно сверкали. Какой-то мальчик подносил к губам руки, точно зовя кого-то. Три фавна гонялись друг за другом, молча и разнузданно, пока не споткнулись и не уползли за холм, в сумрак. Все существа, которых она воплощала в себе, выпрямлялись при ее стихах и кивали ей в сумраке. Сад утратил свой блеск и стоял между черными верхушками в вечерней синеве, точно в свете вожделения, полного смертельного страха. Над морем и лугами развевались в ночном ветре голубые призрачные плащи, и из них выскакивали сказочные существа, приседали, беззвучно смеялись, вытягивали похотливые белые члены, расплывающиеся, как туман, и, загадочные и манящие, исчезали среди сильно пахнущих испарений вечера. Деревья в цвету издавали сильный аромат. Пахло древесной смолой, рогом разгоряченных копыт, потеющими шкурами лесных людей, золотистыми пучками волос на белых женских телах, пряными травами и дикими, опьяненными весной телами.

Она сама, женщина у бассейна, плыла в своих стихах, точно в медленной ладье, по горьким ароматным волнам, вверх по горе, в объятия всем, кто ждал там. Каждый чувствовал прикосновение ее нагого плеча, каждое чело опаляло ее дыхание.

Глаза влюбленных искали друг друга, минуя супругов. Веера взволнованно хлопали крыльями, точно пылкие амуры. Усталые руки крались под мягкими папоротниками друг к другу, в своих красных и зеленых камнях похожие на светящихся насекомых. Вздохи, как ночные бабочки, вылетали в сумраке из цветущих кустов. Чей-то умолявший о любви голос рыдал, состязаясь с соловьем, певшим где-то в майской ночи.

— Я дам тебе все то наслаждение, которое она обещает, — сказала маркизу Тронтола Винон Кукуру. — Она только обещает. Она охотно устраивает зрелище себе и другим. Но не думай, что ее возлюбленным очень хорошо.

— Ты думаешь?

— О, что это за человек! Она уже внушила тебе желание. Но великие любовницы не таковы; они любят тайну.

Дон Саверио, опершись локтем на мох, шептал, наклонив красивое, бледное лицо к груди дивной графини Парадизи.

— Самое лучшее у нее от меня… В ней есть материал для хорошо оплачиваемой женщины. Я открыл ее. К сожалению, мое обучение было прервано.

— Продолжай его со мной! — потребовала Парадизи. — Я еще способнее.

«Она глупа», — подумал он, злобно отворачиваясь. — Единственная возлюбленная! — сказал он себе. — Единственная! Я не должен был отпускать ее; я не понимаю, как это могло случиться… Я опять добьюсь ее!

Король Фили поднес платок ко лбу. Он устало блуждал по ступеням театра, мешая парочкам.

— Все дело в том, кто сколько может выдержать, — стонал он. — Для меня это слишком много.

Он сел возле леди Олимпии. Она сделала знак лакею и предложила королю лимонаду.

— Отдохните, ваше величество, — сказала она. — Во всяком случае это забавно.

Фили рассердился:

— Ах, что там, терпеть не могу женщин.

— Такие экстравагантности нужно было бы запрещать! — воскликнул он, возмущенный, точно старый чиновник, таким попранием порядка.

Рущук успокаивающе пробормотал:

— Государь, если только мы охраняем от яда народ, — себе самим мы можем его позволить.

Леди Олимпия была того же мнения. Вдруг она заметила старого знакомого:

— Господин фон Зибелинд.

Она представила его. Заметив ее, он хотел торопливо скрыться. В нем вспыхнули вызванные видом этой женщины воспоминания о муках и позоре. Потеряв присутствие духа, обливаясь потом и дрожа, он, наконец, подал ей руку. Ее рука была спокойна и свежа. Она почти не помнила, что когда-то развлекалась с его помощью в течение двадцати четырех часов. Она предложила ему множество вопросов, на которые он отвечал заикаясь и лепеча.

«Она ничего не подозревает, — думал он, — она совершенно не подозревает кто я, и что она для меня: позор, в который я когда-то окунулся по уши, и по которому тосковал! Если бы я сказал ей, что сегодня ночью буду дрожать на своей постели от бешенства и унижения, она не поняла бы. Это и есть самое ужасное — наивность этих счастливцев! Никогда не касается ее мысль о том, что она топчет. Я ничем не могу дать ей понять себя, даже если бы я разорвал себя. Невозможно унизить и наказать ее видом страдания: у нее нет органа, чтобы видеть его!»

Король Фили все еще взывал о вмешательстве государства.

— Запретить, ваше величество! — с сокрушением сказал Зибелинд. — Ваше величество серьезно думаете, что здесь есть что запрещать?.. Прошу вас, не поймите меня неверно, значок общества охранения нравственности жжет мне сегодня вечером грудь — здесь, в этой зачумленной юдоли! Запретите это представление — хорошо. Но можете ли вы сделать, чтобы эта женщина не жила? И если можете, разве вы этим уничтожите тот факт, что этот мозг и это тело — такое бесстыдство и такое сладострастие — возможны на земле? Нет, простите, ваше величество, но запрещения ничего не изменят.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: