– Мы – пшеница господня, – говорил ритор. – Все мы готовы к помолу, чтоб из нас испечь хлебы и утолить голод всего мира. Но как раз это наше призвание обязывает нас беречь себя, чтоб не израсходоваться прежде, чем спаситель наш Иисус Христос приготовит торжественную трапезу.

Велика была заслуга ритора и в том, что в Александрии хоть на время преследования несколько смягчились, и те верующие, что посмелее, продолжали собираться по вечерам для воздания хвалы господу богу и укрепления себя в вере Христовой. Собрания эти проводились в ремесленном квартале. В день, назначенный Лактанцием для прощания, христиане заполнили до отказа низкое складское помещение, предоставленное общине богатым хозяином ткацких мастерских Салсулой взамен разрушенной церкви. С его стороны это был поступок тем более достойный, что рисковал он очень многим. Владельцы ткацких мастерских давно уж поговаривали, что Салсула отступился от древних богов и примкнул к христианам, рассчитывая на их содействие расцвету его предприятия. На самом же деле Салсула вовсе не был христианином. Он состоял членом тайного общества поклонников Митры, которые крестились кровью тельца, проводили много времени в молитвах и ноете, поклоняясь богу, рожденному в берлоге. Праздник Митры приходился на воскресенье – поэтому люди невежественные часто путали поклонников Митры с поклонниками Христа. И все-таки слухи о Салсуле имели некоторое основание. Убедившись на опыте, что среди рабов для хозяина самые благонадежные – христиане, он не только не противился тому, чтобы его рабы принимали христианство, но даже настоятельно рекомендовал им это. Весьма уважительно относясь к христианству, он продолжал оставаться последователем Митры только потому, что считал для себя недостойным исповедовать религию рабов.

Лактанций, место которому, несмотря на все его отговорки и возражения, было назначено общиной по правую руку Мнестора, прощался с братьями среди общего плача. Он сообщил, что должен отправиться в Рим по повеленью императора, которого всевышний ныне уже полностью уступил дьяволу – по причинам, ему одному известным. Несомненно, однако, что господь, даже наделяя лукавого великой властью, творит благо.

У Лактанция сложилось впечатление, что у императора помутился рассудок. Вот уже второй раз он заставил ритора рассказывать ему, на ком был женат древний царь Александр, чей стеклянный гроб показывают здесь, в Александрии. Вопрос этот Лактанций считает столь же бессмысленным, как и решение императора устроить этой зимой триумф в Риме. Последнее имело бы еще смысл, если б он в начале своего царствования захотел с помощью триумфальных торжеств завоевать симпатии римского народа и сената; в том же, что он теперь, спустя двадцать лет, вдруг пожелал вступить победителем в Вечный город, ничего, кроме проявления старческого слабоумия, усмотреть невозможно. И вот именно ему, Лактанцию, император повелел отправиться в Рим, чтобы обсудить там с местными властями вопрос об организации триумфа. И хотя вообще следует внимать слову божьему, а не императорскому, в данном случае он, Лактанций, счел своим долгом повиноваться. Ибо он отправляется не в языческий Рим, а в город Петра и Павла, и, всецело вверившись воле господней, смеет думать, что выбор императора, одержимого нечистым духом, пал на него по устроению свыше. Не исключено также, что он сумеет оказать Марцеллину, епископу римскому, услуги, подобные тем, которые оказывал Мнестору, и ободрить верующих в их тяжких испытаниях.

– Братья! – воскликнул в заключение Лактанций. – Вот наступило исполнение времен: ныне снимает агнец божий последнюю, седьмую печать с той книги, что господь показал апостолу на Патмосе. Известно, что при снятии шестой печати произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачным, как власяница, и луна сделалась, как кровь, и четыре ангела, держащие четыре ветра, двинулись с четырех углов земли, чтобы мощным дыханием своим отделить на парусине господней чистое от охвостья. Но вам, братия, страшиться нечего, ибо к вам не относится сказанное сыном божиим ангелу Фиатирской церкви о жене Иезавели, которая вводила в заблуждение рабов своих, уча их любодействовать и есть идоложертвенное: «Вот, я повергаю ее на одр и любодействующих с нею в великую скорбь, если не покаются в делах своих. И детей ее поражу смертью, и уразумеют все церкви, что я есмь испытующий сердца и внутренности: и воздам каждому из вас по делам вашим».

Мертвая тишина и застывший на лицах ужас потрясли самого оратора. Он почуствовал, что сгоряча наговорил больше, чем следовало. Понизив голос, прибавил только:

– Прощаясь с вами, я хочу лишь напомнить вам, братья мои, что сказал агнец ангелу Лаодикийской церкви: «Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос мой и отворит дверь, войду к нему, и будут вечереть с ним, и Он со мною. Побеждающему дам сесть со мною на престоле моем, как и я победил и сел с отцом моим на престоле его. Имеющий ухо да слышит, что дух говорит церквам».

Лактанций, вытерев навернувшиеся от волнения слезы, обменялся братским лобызанием сначала с епископом, потом со всеми обступившими его братьями: корабль его отплывал на рассвете, и потому он не мог ни выслушать, что скажут другие, ни дождаться скорбного обряда, которым завершалось собрание.

Мнестор облачился в длинную черную пенулу, надел на шею крест на широкой ленте, на голову себе возложил митру. Между тем двое братьев сняли со стены деревянное черное распятье – единственное украшение заменявшего церковь склада. Остальные истово молились. Слышавшиеся отовсюду тяжелые вздохи и сдавленные рыдания заметно усилились, когда епископ стал обходить зал. Впереди шел дьякон с книгой, запечатанной семью печатями, подобно таинственной книге, чьи печати достоин снять только Агнец. Позади – другой дьякон, с дымящимся кадилом. Сам епископ держал в одной руке свечу, в другой – кропильницу. Он окропил все двери и оконные проемы, читая молитву об изгнании бесов.

Когда Мнестор совершил этот обряд, крест лежал уже посреди зала, но одну его сторону стали на колени шесть покрытых вуалью женщин, по другую – шестеро мужчин – старейшин прихода, каждый с зажженной свечой в руках. Воцарилась мертвая тишина, когда епископ, приблизившись к подножью креста и высоко подняв митру, произнес:

– Во имя Отца и Сына и Святого духа! Миром господу помолимся за погибшую сестру нашу Приску.

Собрание в недоумении загудело. Старый епископ перепутал! Вместо повергающего в трепет анафематствования, которое должно сопровождаться похоронным звоном, он начал молиться о спасении души.

Но нет, епископ не оговорился. Дряхлый старик вдруг выпрямил свой сгорбленный стан; только что еле преодолевавший слезы слабый голос его вдруг окреп.

– Боже милосердный, среди слабых жен ты дал нам заступницу, а в дни тяжких испытаний лишил нас ее. Не вмени заблудшей греха ее. Не карай душу грешницы жезлом железным гнева твоего, но омой елеем твоим, да станет она снега белее. Дай вкусить ей сокровения манны твоей, дай вкусить ей от древа жизни в царстве твоем!

И вместо грозного жеста проклятия, он просительно воздел руки к небу. А верующие, которые в ответ на анафему должны были бы воскликнуть: «Да будет проклята!» – теперь, пав на колени и бия себя в грудь, ответили:

– Аминь!

Все же загудел небольшой колокол, окутанный для приглушенья звука тканью, знаменуя похоронный звон. Епископ снял с головы митру, а шесть женщин и шестеро мужчин потушили свечи. Церковь христианская похоронила жену императора Диоклетиана – вероотступницу Приску.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: