Кроме того, Кинэту трудно было оторваться от значительного события, пережитого им. Он старался продлить возбужденное состояние 14 октября. Он мог в известной мере поддерживать его мысленно. Но мысли гораздо легче появляются, когда их призывает действие. Каждый вечер, трудясь над каким-нибудь воротником, над галстуком, он чувствовал себя так, словно занят опять приготовлениями к этому великому дню. Каждый жест напоминал ему патетический момент. Внезапный взлет пламени! Каждый вечер Кинэт готовился к убийству Легедри.
Немало обстоятельств помогало ему в этом радении. Каждая из этих вещей была когда-то на теле у Легедри, служила ему, сохраняла с ним контакт. Не исповедуя в этом отношении какой-либо особой веры, переплетчик ясно ощущал, что существование Легедри каким-то образом длилось в этих вещах. Даже запах в них сохранялся; живой запах. В грязной подкладке жилета, во фланелевом набрюшнике. В невыстиранном белье. Кинэт прикасался к нему с гадливостью чистоплотного человека. Кончиками пальцев брал каждую вещь за край и относил из чемодана к печи, держа подальше от своего тела и зажимая ноздри. Но запах Легедри все же источался, утверждался в тесной комнате как чье-то присутствие. И отвращение было только платой, которую Кинэт соглашался вносить за иллюзию, будто он еще распоряжается своей жертвой.
Однако он не старался вспоминать картину самого убийства. Одерживал ее на известном расстоянии от себя, как бы прикрывая символом. Давал просачиваться оттуда только волнению. Еще она представлялась ему немного зверской, и откровенно он ее не принимал. Ибо ему недоставало известной жестокости. Он чувствовал себя как человек, который вкусом алкоголя не восхищен, но, проглотив большую рюмку, уже не может забыть того, что он изведал потом.
Вот что важно для него: что он изведал потом. Непосредственно после убийства. Драгоценная, жгучая эссенция воспоминаний. Такая драгоценная, что он не позволял себе ее вкушать, даже вороша в пламени куски материи. «Позже! — говорил он себе. — Позже! В спальне! После того, как я поработаю хорошенько».
Покамест он разрешал себе прикасаться только к тем воспоминаниям, которые относились к происшествиям, последовавшим за днем убийства, начиная с 15 октября.
Шлепанье по глине, галерея, свет фонаря, пахнущий порохом мрак, губка… стоп! Прыжок с закрытыми глазами через слишком драгоценные часы. Глаза памяти открываются, чтобы вновь увидеть события, которые, конечно, в величайшей степени занимают Кинэта, которые он обозревает с обычной своей обстоятельностью, но к которым относится сравнительно спокойно.
Прежде всего, приход его в дом N 142-бис на улице предместья Сен-Дени; 15-го, около десяти утра. Записка: «Привратница — на лестнице». Но в доме 142-бис несколько лестниц. Кинзт решается войти во двор, осматривается, сображает. Слышит голос, несущийся с лестницы D. «Это вы, сударыня?» Женщина выходит во двор. «Здравствуйте, сударыня». Положительно, у привратницы дома 142-бис приятная наружность. Она почти такая же полненькая, как Софи Паран, но больше огня в глазах, больше живости в движениях. Она любезна с «г-ном Дютуа». Этот хорошо воспитанный делец, по-видимому, нравится ей. Кинэт, снимая перед нею шляпу, не досадует на свою плешь. Чувствует, что взгляд, которым она скользит по его черепу и бороде, зачисляет его в разряд мужчин, вниманием которых она была бы польщена. Он объясняется непринужденным тоном: «Представьте себе, какая у меня неприятность. Ну да, с моим служащим. Помните — третьего дня вечером он ушел, хотя я велел ему ждать меня. Он объявил мне, что умирает от скуки наверху, что может там с ума сойти. И он уже немного спятил с ума. Невозможно было его урезонить. Словом, он потребовал расчета и сбежал, судя по его словам, на родину. Ну и с богом! Он вам ничего не говорил? Не жаловался? Не рассказывал про свои неудачи?… Не знаю, взять ли на его место другого. Как бы опять не остаться в дураках. Мне нужен человек серьезный или никого не нужно. Да, это хорошая мысль. Я, может быть, помещу объявление в газете».
Он поднялся в квартиру на лестнице J; в ящике стола нашел бумаги, удостоверяющие личность Легедри; собрал их, а также несколько мелочей, принесенных третьего дня жильцом; затем ушел, сказав привратнице: «Пока я никого не найду, придется мне самому заглядывать сюда время от времени. Если случайно придет письмо на мое имя, сохраните его».
Этот визит главным образом должен был послужить ему средством испытать себя и набраться смелости для посещения Софи Паран. Теперь ему нужно было только отдать себя во власть приобретенной самоуверенности. «Его исчезновение меньше стесняет меня, чем я думал. Мне удается говорить о нем очень естественным тоном».
На улице Вандам, в писчебумажном магазине, он снова видит пухленькую женщину с наивными глазами, в той же косынке, трепетно ждущую удара судьбы. «Что же это значит, сударь? Вы знаете, он мне все еще ничего не написал». — «И хорошо сделал». С первых же слов авторитет его снова опустился на ее плечи. «Писать запретили вы?» «Разумеется. Положение его чрезвычайно щекотливо. Я не желаю, чтобы он выходил. Не желаю, чтобы он писал». — «Но я так жить не могу. С вашей стороны жестоко не позволять ему, чтобы он сообщал мне о своем самочувствии». — «Он это делает при моем посредстве. К чему письма? Письмо может затеряться, оставить следы. Я ведь прихожу к вам от его имени». — «Вы этого не понимаете. Это не одно и то же. Если бы вы, по крайней мере, принесли мне записочку от него! Если бы я хоть видела иногда несколько строк, написанных его рукою…» У Кинэта зарождается идея. «Голубушка, я вхожу в ваше положение. Мне тяжко видеть вас несчастной. С другой стороны, я не могу изменить правилам осторожности». — «Но что же в этом неосторожного, если вы сами принесете записку?» — «Вам, во всяком случае, придется вернуть мне ее, прочитав». «Как хотите. Или же я разорву ее в вашем присутствии». «А сумеет ли он изменить свой почерк?» — «Зачем?» «Осторожность никогда не мешает». — «Попросите его! Если он любит меня, то сделает все для того, чтобы вы позволили нам переписываться».
Через пять дней Кинэт вернулся на улицу Вандам с желтым конвертом; в нем лежал двойной листок бумаги в клетку, на первой странице которого было написано несколько строк, с украшениями и завитушками; с прописными буквами посреди фраз. Поколебавшись между сальным пятном и чернильной кляксой, Кинэт остановил свой выбор на сальном пятне. Написано было: «Я принужден своими врагами к чрезвычайным мерам предосторожности. Люблю тебя как никогда. Слепо повинуйся моему адвокату. Разорви это письмо». Перед подписью «Огюстэн» стояло: «Твой на всю жизнь, моя малютка Софи».
Прочитав записку в первый раз, Софи Паран залилась слезами; затем попросила позволения перечитать ее; перечитывала пять-шесть раз и, возвращаясь к трогательным местам, снова всхлипывала. Кинэт был немного взволнован; но к его волнению совсем не примешивалось раскаяние. Он жалел эту молодую женщину, находил ее трогательной, правильно и живо чувствовал ее положение, словом присутствовал при этой сцене, как сердобольный зритель в театре. Кроме того, он доволен был тем, что сразу же преуспел в новом для него деле; в подлоге.
Он взял у нее письмо, тщательно разорвал его, спрятал клочки в карман и только после этого спросил: «Узнали почерк?» «Да… все-таки… то есть… (Она не знала, как ответить, чтобы не повредить Огюстэну)… Удивило меня скорее то, что он меня называет Софи». «Разве вас не так зовут?» «Так, но он меня иначе называл». «Как он вас называл?» «Моя… моя Финэта». Она произнесла это сквозь слезы.
Переплетчик вспоминает, что его удивило сходство этого ласкательного имени с его фамилией. Ему послышался в нем перезвон рока. Кинэт, Финэта — два колокола, пробившие для Легедри. Один… Но если переплетчику не чуждо весьма своеобразное суеверие или, вернее, суеверное отношение к мелочам, то к большим туманным идеям у него нет никакого уважения. Рок? В него он мало верит. Перед призраком таких размеров его разум отступает настолько, что может обороняться.