Улыбки на лицах придворных дам мгновенно исчезли. Лишь престарелая родственница продолжала с материнской укоризной в голосе: как госпожа может говорить такое! Нехорошо так оскорблять Анну де Витре! Убить ребенка! Нет, на такое никто не способен.
– Нет, способен, способен!.. – бормотала едва слышно королева. – Люди способны убивать даже детей. Сегодня люди способны на все, и вы это знаете так же хорошо, как и я, это знает весь двор – каждый житель Руана знает это! Не притворяйтесь! О Боже, я не в силах вымолвить это! Зачем меня об этом спрашивают?..
Напудренные лица женщин побледнели. Что королева имеет в виду? Не юного ли герцога бретонцев? Он был еще совсем мальчиком, почти ребенком. Они не решались взглянуть друг на друга, ибо все делали вид, будто ничего не знают об убийстве, окутанном таким упорным, непроницаемым молчанием…
Несколько мгновений было так тихо, что казалось, будто даже море затаило дыхание. Женщинам стало не по себе, их гладкие уверенные лица приняли беспомощное выражение. Они невольно оглянулись – не слышит ли их кто-нибудь стоящий у входа в шатер? Лишь добрые, наивные глаза родственницы смотрели по-прежнему спокойно и непринужденно: старикам трудно уверовать в ужасы новых времен! Она все еще пыталась успокоить королеву: кто же и о чем мог спрашивать госпожу, ласково выговаривала она ей; никто из дам не задавал ей вопроса, да и Бюдок и Анна тоже молчали, а больше здесь никого нет; госпожа, должно быть, ослышалась.
– Но кто-то беспрестанно вопрошает меня!.. – произнесла королева прерывистым голосом. – Разве вы не замечаете? Я словно стою перед судом, а ведь в суде человека допрашивают, в суде нужно признавать свою вину, если хочешь пощады! Но мне не в чем признаваться, я не знаю, отчего мое бедное дитя не может уснуть, и я не хочу, чтобы меня без конца спрашивали, – это так ужасно, когда маленькие дети не могут спать! Сна лишаются только злодеи! А мой маленький сын никому не причинил зла; должно быть, это какая-то ошибка – что он не может уснуть! Бюдок, скажи Анне, что это ошибка, – ей не надо петь никакой колыбельной, я сделаю это сама!
– Анна, – сказал Бюдок, – похоже, море желает услышать от королевы признание, прежде чем ты приведешь его приговор в исполнение, но она никак не решится произнести его. Потерпи еще немного.
Анна стояла, вся обратившись внутрь себя, сосредоточившись на песне, которую должна была спеть. Прошло так много времени с тех пор, как она слышала ее в последний раз, ей надо было собрать все свои силы, чтобы вспомнить ее, она должна была отрешиться от всего, что происходило вокруг. Услышав слова Бюдока, она в первый раз за время разговора подняла глаза. На ее тихом лице отразилось удивление. Куда девалась изящная королева, так беспечально владычествовавшая в Руане, когда вдруг началось это ужасное молчание вокруг имени юного герцога бретонцев? Куда девалась та нарумяненная и сверкающая драгоценностями госпожа, отвечавшая на робкий вопрос Анны о судьбе герцога лишь загадочной улыбкой? Куда исчезла та льстивая притворщица, которая только что любезничала с нею здесь, на корабле? От нее вдруг не осталось ничего, кроме маленького, дикого, исполненного отчаяния личика, прозрачного, как береговые камешки, отшлифованные морем, – поистине на море все становится явным!..
Анна не решилась произнести ни звука. Она кивнула Бюдоку: да, она подождет – как она может противиться его просьбе? Ведь море тоже ждет, ему некуда спешить, оно дышит вечностью, оно – почти как Бог. От Бога и от вечности никому не убежать.
Снаружи послышались тихие вздохи: должно быть, море ожило; оно как будто медленно поднималось, чтобы занять свое судейское кресло. Анне де Витре вдруг показалось, что снаружи стало странно светло… Между тем королева села рядом с колыбелью и запела своим слабым, тоненьким голоском. Мелодия путалась, слова заплетались друг за друга, теряя свой смысл; королева фальшивила – жалкая песенка, которую она запела, уподобилась в ее устах тихому бреду безумца. Внезапно она прервала пение и сказала дрожащим голосом:
– Боже мой, что же это такое! Становится все светлее, а принцу ведь нужно спать! Велите опустить полог шатра!
Взор ее упал на Анну, которая все еще стояла у входа; фигура ее теперь была не очерчена серебряным карандашом, а озарена сзади невидимой звездой: море за ее спиной светилось. Королева вскрикнула и припала грудью к колыбели, словно защищая ее своим телом.
– Почему она все еще здесь? Почему она все еще здесь? – всхлипывала она. – Я же велела сказать ей, что принц уснет сам, без ее помощи. Кажется, он уже спит – посмотрите, посмотрите… – Она подняла занавесь колыбели дрожащей рукой.
Тем временем стало так светло, как будто море и в самом деле поднялось на борт и вступило в шатер: теперь стал отчетливо виден каждый угол, в белом сумраке открытой колыбели было видно торжественное лицо маленького принца. Юная, цветущая нянька вдруг громко зарыдала. Заплакали и дамы из свиты королевы; лишь она одна сидела застывшая, как соляной столп, и сухими глазами смотрела в широко раскрытые глаза сына.
Наконец родственница прикоснулась к ее плечу и сказала голосом, полным сострадания:
– Дитя мое, Анна де Витре еще здесь. Доверьтесь ей, прошу вас! Это вовсе не ошибка – то, что принц не может уснуть.
Королева, не ответив, тихо забормотала что-то невнятное; никто не мог понять, к кому обращены были ее слова, – казалось, она говорит с невидимым исповедником.
– Нет, это не ошибка – то, что принц не может уснуть… И я знаю, почему это не ошибка: нет на земле более подлого злодейства, чем убийство ребенка, – а ведь мы убили ребенка. Если, видя преступление, мы молчим, значит, мы соглашаемся с ним. А я молчала… Как молчали все, весь двор! Мы молчали так подло, что, казалось, вот-вот возопиют камни! Мы ели и пили, как будто ничего не случилось, мы наряжались и румянились, мы шутили и танцевали – мы даже спали! Мы прекрасно спали, хотя казалось, что отныне в Руане никто никогда не сможет спать. А мы смогли – отчего же нам было не спать? Ведь с нами не было судьи, который мог бы разбудить нас: судьи тоже спали. Они должны были спать, им же приказали! И только один мой бедный мальчик вдруг не может уснуть!
Она огляделась по сторонам, как человек, не сознающий, где он и что с ним. Женщины одна за другой бесшумно покинули шатер, даже родственница смущенно удалилась. Осталась лишь Анна де Витре, и в глубине шатра стоял Бюдок; лицо его казалось единственным темным пятном в светлом помещении. Королева не замечала его присутствия, она запрокинула голову, как будто собираясь закричать от боли. Золотой чепец сполз на затылок, белокурые волосы упали ей на плечи, словно львиная грива. Она поднялась и сделала несколько шагов в сторону Анны, она словно хотела броситься перед ней на колени, но в то же время казалось, будто все ее существо отчаянно противится этому, вздымается, как волна, ополчившись против нее. Маленькое кукольное личико ее, без румян и украшений еще более жалкое, чем прежде, теперь совсем исчезло, растворилось в своем собственном прообразе – она уже перестала быть самой собою, она была лишь частью чудовищной силы безымянного материнского лона земли.
– Анна! – воскликнула она. – Я знаю, море – твой союзник, ты связана с ним; вы, бретонцы, говорите, что оно справедливо, что оно почти как Бог. Я предаю себя на его суд. Но ведь каждого судью можно просить о пощаде – убей меня, но спаси мое дитя! Клянусь, я сама предам себя в твои руки, как только мы достигнем Корнуолла; пой сколько и где пожелаешь! Я дам тебе ключи от замка Бристоль – ходи ночью по всем его коридорам и переходам, как ходила твоя прабабка Авуаз по замку Ро, захваченному британскими воинами. Услышав твой голос перед моим покоем, я сама отворю дверь твоей песне и стану слушать ее, пока мои глаза не сомкнутся навеки. Не бойся, что я попытаюсь обмануть тебя. Ах, Анна, у тебя нет детей, ты не можешь меня понять, так поверь мне на слово: это не трудно – умереть за своего младенца; я знаю это, я уже чуть не умерла, когда рожала его. Ах, Анна, поверь мне! Поверь мне!