- Он сам хочет! Пускай он сам! - сказал я, и Царь ошалело подтвердил:
- Я сам! Сам!
Гроб от дверей до скамейки мы несли вдвоем - Момич и я, а устанавливал его Царь в одиночку. Мы еще в клуне, когда вернулись с погоста, умостили в нем длинный, перевитый повиликой и засохшей синелью сноп старновки, обернув его колосками к ногам, а огузком к
изголовью. Он был глубоким и просторным, и мы положили туда беремя лесного сена. Царь ненужно долго кружил и суетился возле скамейки, взрыхлял и уминал в гробу старновку и все покашливал озабоченно и строго - в первый раз почуял себя сильным. Момич стоял лицом к дверям и качал себя влево и вправо, влево и вправо, и перед моими глазами то возникал, то пропадал конец лавки и косо вздыбившийся на нем бугорок замашной простыни - теткины ноги...
- Ну всё, а то смеркнется. Всё! - по-своему властно сказал Момич и обернулся к лавке, и я впервые, пока был в хате, заглянул дальше, в угол, под боженят...
Звукариха по-живому покрыла тетку платком - с кулем над лбом. Лоб у тетки по-вчерашнему светился и выпячивался, и только нос был острый, прозрачно-бумажный, не ее. Из уголка некрепко сжатого теткиного рта под шею сбегала бурая ветвистая струйка, будто тетка закусила стебель какого-то диковинного цветка...
Мы с дядей Иваном сидели в задке саней, спиной друг к другу, разделенные гробом, а Момич до самого погоста шел пешком. Уже смеркалось. Сырой, колюче-рьяный ветер дул нам встречь. Пустые ржаные колоски, выбившиеся из-под крышки гроба, трепыхались и жужжали прерывисто и туго, как словленные шмели. Всю дорогу жеребец всхрапывал и косил назад, и Момич каждый раз охал и осаживал его, заваливаясь на вожжах.
Похоронили мы тетку головой к дереву.
6
Я спрятал в сундук тулуп, онучи, лапти, шары, боженят и все, что бралось в руки, а остальное - хата, двор, коммуна, церква, небо, день и ночь - осталось...
Мне казалось, что если очутиться возле ветряков или в лозняке на речке, то тогда сразу позабудется все и станет как при живой тетке, но оттуда меня тянуло в другое место, а от него опять на новое...
По утрам Царь гнал меня за водой, а мне не хотелось встречаться с чужими бабами,- они загодя, шагов за десять, сворачивали на обочину проулка и оттуда, клонясь под коромыслами, глядели на меня затаенно-испуганно и враждебно, будто я собирался поджечь их дворы...
В школу мне не хотелось, да и в чем бы понес тетрадки и учебники? Сумку-то я спрятал в сундук, на самое дно...
Наша хата нужела и паршивела: мы не подметали пол, не выносили помои, и я ждал и хотел, чтобы Царь подпалил ее нечаянно,- он разорял сарай и докрасна накаливал печку сухими жердями. Но хата не загоралась. На пятую ночь без тетки объявились сверчки - может, духоту и угар почуяли, а может, им пришло время возвращаться домой...
Под окном своей хаты Момич повесил рушник, а возле него на завалинке поставил блюдо с водой - теткина душа, сказал, целых шесть недель будет летать тут, и надо, чтоб ей было чем умываться и утираться... Почти каждый день он куда-то уезжал то верхом, то в санях, а возвращал-ся поздно, замерзший, хмельной и смирный. Я поджидал его возле клуни или на выгоне, и он всякий раз говорил мне одно и то же, непонятное:
- Ох, Александр, не дай Бог сук-кину сыну молоньёй владеть. Ох, не дай!..
Потом я узнал, что Момич мотался тогда в Лугань, искал там управы на Голуба. Может, он и нашел бы ее, да в это время, по второй неделе поста, Зюзя сделался председателем нашего сельсовета, и...
В ту, последнюю, поездку Момича, мы разминулись с ним: я ждал его на выгоне, а он подался низом, мимо кооперации,- не хватило, вишь, выпитого в Лугани. С выгона я прошел к клуне и уже в темноте посшибал с ее повети все до одной сосульки - кому они теперь были нужны, хоть и желтые!
Под слепо-черным окном Момичевой хаты пугающе белел и шевелился рушник. Сани стояли возле крыльца, а упряжь и пихтерь с сеном валялись у плетня. На улице за воротами дробно гукал бубен и вызванивали балалайки. В расступившемся кругу ребят и девок не в лад переборам "барыни" Момич грузно топтал сапогами свою шапку и, на потеху всем, рычал-присказывал:
Хоть пой, хоть плачь!
Хоть вплавь, хоть вскачь!
Ух-ух-ух-ух!
Я пролез в круг, поднял шапку и вытряхнул из нее снег. Момич надел ее задом наперед и ныряюще пошел к воротам. Под их навесом в гулком и темном затишье он обнял верею и заплакал, как тогда на проулке.
- Видят же все, пойдем домой,- сказал я, и он пошел, ухватившись за мое плечо.
Он шел и косился на нашу хату, и от него пахло пихтерем с сеном и цветущей гречихой - медовку, видно, пил...
Утром в приречный ракитник прилетели грачи. Я оставил ведро у колодца и пошел к ним. Они, как куры, пешком лазили по снегу и все были с раскрытыми ртами - заморились. На вербах уже подпухали почки, а вокруг пней и ракитовых стволов узкой каемкой проклевывалась земля. Из-под бугра далеко виднелись желтые, одинаково витые столбы дымов над трубами хат - соломой топились, и только из нашей трубы дым выбивался сизовато-чадным буруном Царь жег пересохшие стропила сарая. По очереди, то лицом, то спиной к селу, я посидел на всех новых, гладко спиленных пнях, потом наломал пучок верб и пошел за ведром к колодцу. Было уже не рано, и на проулке потел и рыхлился снег. Ни Голуб, ни пустые рукава спрятанного теткиного тулупа, ни цепенящая неприкаянность углов нашей хаты,- ничто не заглушало во мне неотврати-мо вселившегося чувства ожидания чего-то огромного и светлого,- я встречал весну. Мне было совсем легко нести полное ведро, и лапоть сам нацеливался в лошадиный катыш, и губы - без меня - складывались в дудку-пужатку, чтоб подсвистнуть тенькавшей синице. Я ни о чем не забыл, ни о чем, но мне не хотелось, чтобы мы встретились тут с Момичем, и не хотелось глядеть на рушник под окном его хаты.
Царь ждал меня, измазанный сажей и всклокоченный. Он спросил, куда меня носили черти, взял ведро и скрылся в чулан.
- Ты б хоть умылся,- сказал я.
- Чего? - натужно, под чуркующий слив воды в чугунок, отозвался Царь.Дуже чистых теперь кулачут и за Мамай гоняют... с утра прямо. Ай не видал? Ты, гляди, не лазь туда, а то к вечеру самих потурят!
Я глянул в окно на Момичев двор и увидел там чужую подводу...
Кроме нашего - да, может, еще Зюзиного - в Камышинке не было двора, чтоб там не стоял хлебный амбар-пунька. Их рубили из дубовых бревен, покрывали старновкой под белую глину, а основу пола подпирали камнями-валунами, чтоб не сырел и хватило навечно. Момичев амбар сидел на огороде впритык к омшанику, пониже клуни. Мне давно хотелось заглянуть туда, но Момич ни разу не отпирал при мне амбарную дверь, обитую зеленой жестью. Мимо него он всегда проходил какой-то веско-замедленной походкой, и я подозревал там многое такое, что пугало и притягивало, как церква. И посиди я тогда еще немного в ракитнике, тайна Момичева амбара так и осела бы во мне щемящей утратой неразгаданного, но я успел. Под самый конец... Я не знаю, что погнало меня сразу на огород, к амбару. Еще на крыльце своей хаты передо мной возник голубов-ский конь в подбрыке, с округло-раздвоенным крупом, и я заученно и легче, чем тогда, на выгоне, завыл на одной ноте. Я бежал и выл, и от угла своего полуразоренного сарая увидел Момича. Он был жив. Он стоял на коленях возле лаза в омшаник и сгребал в подол рубахи комья снега. Мимозыром, вскользь, я увидел растворенную дверь амбара, каких-то незнакомых людей, загруженные чем-то сани и Момичева жеребца в упряжи, а подле омшаника что-то кряжистое, серое, неподвижно-убитое. Я не хотел и боялся знать, почему Момич стоит на коленях, зачем понадобился ему снег, и видел только его набрякшие руки и больше ничего.
- Дядь Мось! Дядь Мось!
Я прокричал это ему в лицо, и Момич сонно взглянул на меня и сказал недоуменно и неверяще:
- Живые...
В снегу копошились и елозили пчелы,- это их сгребал он в подол рубахи.
- Зачем они нам, вставай! - сказал я, но он захватил пригоршню снега, поднес его к лицу и трижды дыхнул в ладонь.