— Может быть, я бы взяла на это время Рыжика?
— Нет, — решительно сказал он. — Во-первых, Рыжик нигде жить не будет, кроме своего дома.
— А вдруг все-таки привыкнет ко мне?
— Нет, — повторил он, — Рыжик никого не признает, кроме меня и, как ни странно, Игоря, хотя тот и не любит его теперь, но кто может разобраться в собачьем сердце?..
Вместо предполагаемых семи дней Сергей Витальевич пробыл в командировке почти две недели.
Вернулся он домой вечером. Невестки, к счастью, не было дома, один лишь Игорь сидел в холле, переводил какую-то статью из западногерманского технического журнала, весь обложенный справочниками и словарями.
Рыжик бросился к хозяину, громко, восторженно залаял. Игорь на секунду оторвался от перевода, равнодушно кивнул отцу.
— С при-ез-дом!
— Здравствуй, милый, — ответил отец. — Как ты? Все хорошо?
— Хо-ро-шо, — ответил сын, снова склонился над раскрытой страницей словаря.
Рыжик визжал и вертелся клубком возле ног хозяина. Тот понял: собаку давно пора бы вывести, однако Игорь, видать, и думать о нем не думал. Он молча прицепил к ошейнику поводок, быстро вышел с Рыжиком за дверь. Рыжик ринулся вперед по лестнице, вниз, профессор едва поспевал за ним. Вернувшись, Сергей Витальевич вскипятил чай, выпил стакан чаю с хлебом, масла в холодильнике не оказалось, вообще никаких продуктов не было, только сиротливо белела неполная бутылка кефира да в морозилке были навалены друг на друга филе окуня, две мороженые курицы и пакет с фаршем.
— Хочешь чаю? — спросил Сергей Витальевич сына.
— Нет, подожду Аллу, — ответил сын.
— Как угодно.
Сергей Витальевич отщипнул ножом фарш из морозилки, полил его горячей из-под крана водой, положил в мисочку Рыжика. Рыжик накинулся на еду, будто не ел по крайней мере дня два.
«Может быть, так оно и есть? — подумал Сергей Витальевич. — Алла его не любит и, когда меня нет дома, забывает кормить?»
Был бы у Клавы телефон! Он бы ей сейчас позвонил, просто послушал бы ее голос, потом рассказал бы, как оно все было в Костроме, что за больные попались на консультации, как прошли его лекции, как он поспорил с местным медицинским начальством и оказался прав, как ехал в поезде и всю дорогу думал о ней. В сущности, кроме нее и Рыжика у него никого близкого на всем свете, невестка не любит его, он это прекрасно знает, и сын стал отчужденным, иногда ему сдается, он сам охладел к сыну…
А ведь как любил его когда-то! Как переживал за него, экзамены Игоря сперва в школе, позднее в институте казались ему, пожалуй, важнее собственной работы, каждая болезнь мальчика, даже самая пустяковая простуда тяжелым камнем ложилась на душу, и он с трудом заставлял себя идти на работу и чуть ли не каждый час звонил жене, спрашивал, как Игорь, какая температура была днем, приходил ли врач, что сказал, какие лекарства выписал… Было, все было и сгинуло. А куда? Кто знает…
Он сел за свой старинный, принадлежавший еще отцу письменный стол, массивное, на львиных лапах сооружение из мореного дуба, работы знаменитого некогда мастера Гамбса, раскрыл перекидной календарь.
Еще один день миновал, ушел безвозвратно, как уходят навсегда наши дни, один за другим, добрые, плохие, веселые, печальные, но однажды случится так, что все дни сплавятся в один, никогда не кончающийся день, и этот день тебе уже не суждено пережить.
Так думал Сергей Витальевич, листая календарь, многие листки в календаре были исписаны его острым, несколько старомодным почерком, у него было обыкновение записывать в календарь те дела, которые следовало осуществить.
Старинные напольные часы показывали почти одиннадцать.
— А что, если мы с тобой завалимся спать? — спросил Сергей Витальевич Рыжика.
Рыжик приоткрыл один круглый, вишнево поблескивающий глаз.
— Будешь спать со мной, — сказал Сергей Витальевич. — Здесь же, в кабинете…
Рыжик понимал решительно все. Сперва оглушительно залаял, потом, подпрыгнув, ухитрился лизнуть Сергея Витальевича в подбородок. Он был абсолютно и совершенно счастлив, не было для Рыжика выше счастья, чем спать не в коридоре, на подстилке, как требовала Алла, а у хозяина в кабинете, растянувшись на коврике, рядом с диваном, на котором спит хозяин…
Сергей Витальевич долго не мог заснуть. Он слышал, как пришла Алла, протопала на своих высоченных каблуках сперва в ванную, потом в холл; они долго сидели с Игорем в холле, пили чай, наверное, она принесла что-нибудь к чаю, ведь в холодильнике хоть шаром покати, Алла что-то громко рассказывала Игорю, иногда смеялась, потом Игорь, должно быть, уже лег, а она еще долго колобродила по квартире, все время на каблуках. Сергей Витальевич дивился, как это у нее ноги не устают? Разве не может обуть домашние туфли? И потом, его поражала ее бесцеремонность, нежелание считаться с ним, неужели нельзя ходить хотя бы немного потише? Однажды он полушутя сказал ей: «Даже по телевизору предупреждают вечерами: умерьте громкость ваших приемников». — «К чему вы это?» — без улыбки спросила Алла. «К тому, что хотел бы немного от вас», — сказал он. «А именно?» — настаивала она. «Чтобы вы умерили громкость вашей походки…»
Алла сузила глаза, раздула ноздри, видимо, хотела произнести какие-то язвительные слова, но сдержалась, ничего не ответила. И продолжала по-прежнему топать на своих каблуках до позднего часа…
Когда не спалось, Сергей Витальевич любил вспоминать о прошлом. То была давняя его привычка — вспоминать то, что было, чего уже никогда не будет.
Он знал: невозможно уйти от воспоминаний, приносящих горечь, бесплодные и напрасные сожаления, но ведь так положено жизнью: печаль и любую боль человеку суждено испытывать в одиночку, как, впрочем, и любовь.
Поначалу он вспоминал о жене, о прошлой с нею жизни.
Им выпало на долю немало совместных лет, и радостных и печальных, они успели миновать все перекрестки, благополучно одолеть различные ухабы, и в конечном счете перед ними обоими легла ровная дорога, предвещавшая спокойное, овеянное негаснущей дружбой и взаимным пониманием бытие.
И вдруг все так неожиданно, так обидно оборвалось около пяти лет тому назад. А ведь как хорошо было раньше, как легко, непринужденно дышалось когда-то, когда они жили-поживали втроем, с повседневным обменом скрытых от других семейных шуток, прозвищ, интимных названий, понятных только им троим, составлявших тайный шифр счастливых, дружных семей. Тогда, как ему казалось, и сын был спокойнее, ровнее, реже случались с ним приступы дурного настроения, все чаще повторявшиеся теперь, реже впадал он в нехорошую, пугавшую отца задумчивость.
Чтобы немного отвлечься, он стал думать о Клавдии Сергеевне. Он знал, что любит ее, даже, пожалуй, не ожидал, что будет любить с такой неожиданной, молодой страстью, когда каждая их встреча станет радостью, немеркнущим праздником, именинами души…
В ночной темноте ему ясно представилось ее лицо той медовой свежей смуглоты, что порой встречается у северянок, впервые обожженных солнцем, хотя она сама признавалась, что не любит загорать и никогда не лежит на пляже под солнцем.
Ему было дорого в ней все: ее улыбка, застенчивость, негромкая речь, блеск зубов, даже то, что это, как он считал, прекрасное, неповторимое лицо словно бы первым морозом уже схвачено приметами неизбежного, непреодолимого увядания. Когда-нибудь, когда она навсегда исчезнет, фотографии, которые останутся после нее, не смогут передать всей прелести ее глаз, все время меняющих цвет, то орехово-коричневых, то карих, то прозрачно-золотистых, как бы вобравших в себя солнечный свет, простодушной наивности рта, взгляда исподволь, из-под ресниц…
Он встал, распахнул окно. С вечера прошел дождь, небольшой и внезапный, ласково и тонко пахло омытой дождем травой, прибитой пылью, всеми теми запахами молодого лета, которые неизбежно сменятся в конце концов запахами раскаленного асфальта, выхлопных газов, постепенно ржавеющей зелени вянущих листьев… Почему-то в этот момент вспомнилось: когда-то, немыслимо давно, они только-только поженились и поехали с женой к ее родным в деревню на Север, под Архангельск.