О, как часто приходилось профессору Соловьеву произносить слова, вливающие в сердце больного, кто бы он ни был, сладостный бальзам надежды. То была, конечно, не ложь, разве можно было эти слова приравнять к откровенной лжи? Но ни единой доли истины в них тоже не было.

Однажды он рассказал Клавдии Сергеевне: на симпозиуме врачей-гемотологов в Японии, где ему довелось быть, дискутировался вопрос, говорить ли больным правду или, напротив, стараться всеми средствами как-то успокоить, утешить, заставить надеяться и верить в исцеление.

Многие врачи настаивали — держаться правды, одной только правды, она приносит неоспоримую пользу, мобилизует силы больного, помогает выстоять против болезни. И тогда выступил Сергей Витальевич.

— Мобилизует? — повторил он. — Помогает выстоять? А вы знаете, что сказал когда-то Иван Петрович Павлов? Словом можно убить наповал!

— Но словом невозможно исцелить, — вмешался английский гематолог Олджерс. — Вы когда-нибудь встречали больного, исцеленного одним лишь словом?

— Нет, не встречал, зато встречал отчаявшихся больных, которые потеряли всякую надежду, ибо узнали всю правду и потому уже не желают бороться за себя…

— И так бывает, — заметил Олджерс.

— Чаще, чем нам бы хотелось, — продолжал Сергей Витальевич. — Я настаиваю: слово, исполненное сочувствия, внушающее надежду, помогает легче переносить недуг.

— А мы уже давно практикуем говорить все как есть и больному и его близким, — сказал Олджерс.

— Мы тоже, — поддержал Олджерса его американский коллега гематолог Джесмонд. — Мы тоже за правду и только за самую откровенную, самую неприкрашенную правду!

— А мы не будем так поступать, — уверенно заявил Сергей Витальевич. — Конечно, не могу ручаться за всех своих коллег, но что касается меня, могу сказать одно лишь — я словом убивать не стану!

— И предпочтете сладкую ложь? — спросил профессор из Мюнхена, известный экспериментатор Клаус Шварцбах.

— Предпочту любые слова, которые могут внушить надежду, отвлечь от горьких мыслей, если нет и не может быть иного метода исцеления…

— И как же вы решили? — спросила Клавдия Сергеевна.

— Было много разного рода споров, и все-таки так и не сумели прийти к единому решению. Но если хочешь знать, мне известны врачи и в нашей стране, которые считают наиболее целесообразным высказать больному все то, что надлежит ему знать о своем недуге, решительно все. А я не могу так…

Сергей Витальевич оставался верен себе и сейчас. Клавдия Сергеевна увидела, как мгновенно налились радостью огромные глаза Хмелевского.

— Значит, еще поживем? — почти воскликнул он. Лежавший рядом на соседней кровати старик, все время дремавший, пока профессор осматривал Хмелевского, очнулся, удивленно взглянул на него.

— Поживем, — уверенно сказал Сергей Витальевич. — Еще как поживем!

— А когда вы ко мне еще зайдете?

— Когда будут готовы все анализы.

— Отлично. Буду ждать вас с нетерпением.

— Да, да, в конце недели мы снова увидимся, — подтвердил Сергей Витальевич.

Он вышел в коридор вместе с Клавдией Сергеевной.

Мимо пробежал Алексей Алексеевич Чириков. Увидел профессора, сразу же остановился:

— Сергей Витальевич, а мы уже думали, вы нас совсем покинули…

— Ну-ну, — сказал Сергей Витальевич. — Зачем вы так, Алеша?

Подошел зав. отделением, толстый, страдающий астмой Сурен Ашотович Аташев, задыхаясь, произнес:

— Хорошо, что увидел вас! А у меня к вам столько всего накопилось…

— Сейчас зайду, — ответил Сергей Витальевич. Повернулся к Клавдии Сергеевне:

— Хотел отдохнуть дома с дороги, вижу — не выйдет…

— Да, не выйдет, — отозвалась она. — Это я виновата, вызвала к больному…

Он махнул рукой.

— Не в тебе дело. А больной мне не понравился…

Нахмурился, потом потер рукой лоб, повторил снова, недовольно, почти сердито:

— Совсем не понравился…

Обычно Сергей Витальевич и Клавдия Сергеевна встречались возле телефона-автомата на противоположной стороне улицы, напротив глазного отделения. На этот раз Сергей Витальевич пришел раньше, чем она.

Она появилась неожиданно, совсем из-за другого угла, откуда он не мог ожидать. Подбежала, проговорила, чуть запыхавшись:

— Прости, пришлось задержаться…

— Пошли? — спросил он.

Она ответила не сразу:

— Не могу, понимаешь, так получается…

— А что, собственно, случилось?

— Видишь ли…

Начала и вновь оборвала себя. Потом все-таки решилась.

— Почему ты не спросишь, кто он мне?

Сергей Витальевич понял, о ком она говорит.

— К чему спрашивать? Он больной, этим все сказано.

Она зачем-то сняла косынку с головы, повертела в руках, снова надела.

— Я его любила когда-то…

— Он был твой муж?

— Почти. В общем, я считала его мужем, но официально он был мужем другой женщины.

— Ситуация, довольно часто встречающаяся.

— Мне было от этого не легче. — Она вздохнула. — Отнюдь не легче.

Они прошли несколько шагов вперед.

— Как я понимаю, ты сейчас идти не можешь?

Она кивнула.

— Угадал. Он просит, чтобы я побыла с ним.

— Чем ты ему сумеешь помочь?

— Ничем, конечно. Просто посижу рядом, и все.

— Хорошо. Тогда можно прийти к тебе вечером?

— Можно, конечно, только не знаю, когда буду дома.

— Скажем, часов в восемь. Мне необходимо поговорить с тобой.

— О чем? — спросила она, он ответил:

— Об одном важном деле.

Она не спросила, о каком деле и почему он считает его важным, но ему подумалось, она поняла все, что следует понять. Недаром он считал, у нее на редкость зоркое сердце, именно зоркое, иначе не скажешь.

Она вынула ключи из кармана халата.

— Возьми на всякий случай, если я задержусь.

— Сумею открыть? — спросил он.

— Сумеешь, замок простой, все-таки, — предупредила она, — полагаю, буду дома к девяти, наверное, не раньше…

* * *

Она была тогда студенткой третьего мединститута. Училась на втором курсе, получала повышенную стипендию, отец говорил: «У нас в семье будет свой врач, можно болеть спокойно…»

Он гордился дочерью, ее усидчивостью, разносторонними способностями, кроме того, что отлично училась, она пела, играла на гитаре, знала множество стихов наизусть, участвовала в студенческой самодеятельности. Многие советовали: бросай институт, подавай документы в театральное, ведь играешь не хуже профессиональной актрисы…

Она не соглашалась, это все несерьезно, быть врачом — вот самое серьезное, самое важное на свете дело…

С Хмелевским она познакомилась в троллейбусе, ехала из института в кинотеатр «Художественный», что на Арбатской площади. Договорилась с Костей Широковым пойти на «Большой вальс». Костя жил с нею в одном доме, на Шаболовке, вместе ходили в одну и ту же школу, только в разные классы, окончив школу в одно и то же время, сдавали экзамены, Клава в медицинский, Костя в станкостроительный.

Клава знала: Костя любит ее, любит давно и, как он сам говорил, прочно, на всю жизнь.

«Люблю ли я его? — спрашивала она себя и сама же отвечала: — С ним легко…»

Все было определенно в их жизни, Клавины родители привыкли к Косте, любили его, отец говорил: «За ним будешь, как за каменной стеной…»

Мама частенько строила планы: «Будете жить вместе с нами, мы не вечные, помрем, вам останется вся квартира…»

«Только не умирай, мамочка, — говорила она. — Живите с папой вечно!»

Мама смеялась, она была хохотушка, постоянно смеялась, много и охотно шутила. Все, кто знал маму, любили ее, и она относилась доброжелательно и открыто решительно ко всем. Теперь о ней сказали бы: «Контактна и коммуникабельна».

Мама хорошо пела. У них было старенькое пианино, которое маме досталось от тетки, некогда актрисы в театре Зимина, тетка научила ее подбирать по слуху любой мотив. Мама садилась за пианино, начинала петь тонким и чистым голосом какой-нибудь цыганский романс или старинную русскую песню из репертуара покойной тетки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: