Как же я удивилась, когда однажды я открыла входную дверь и увидела старшую сестру госпиталя — Капочку.
Капочка — так ее звали решительно все, от начальника госпиталя, седоголового генерала, до самого молодого раненого — была человеком в достаточной мере примечательным.
Худенькая, невысокая, темно-русые волосы гладко зачесаны назад.
Бледным лицом, постоянно опущенными глазами, на щеках тень от ресниц, негромким голосом она походила на монашенку, кажется, одень ее в темную рясу, и готово, налицо самая что ни на есть настоящая монашенка.
Было в ней что-то загадочное, никому не понятное, особенно тогда, когда она поднимала глаза, чуть косящие, какого-то неопределенного цвета, то ли зеленого, то ли карего, угрюмые и медленные, тогда все ее маленькое, бледное с узким подбородком лицо как бы озарялось сумрачным светом, который лился из ее глаз, нисколько, впрочем, не оживляя его.
Она никогда не повышала голос, никому не выговаривала, вроде бы не сердилась ни на кого, однако почему-то перед ней робели решительно все сестры и санитарки.
Кастелянша, мать моего знакомого Стаса, буквально замирала, едва лишь Капочка приближалась к ней, спрашивая своим тихим, бесстрастным голосом:
— Когда собираетесь менять белье на постелях?
На этот вопрос, само собой, ответить было вовсе не трудно, однако кастелянша начинала вдруг запинаться и глядеть на Капочку виноватыми глазами, подобно напроказившей школьнице, хотя давно уже успела выйти из школьного возраста и собственный ее сын Стас был на несколько лет старше Капочки.
Признаюсь, я тоже немного побаивалась ее. Когда она порой заходила в палату, в которой именно в эту самую минуту сидела я, и мой взгляд встречал ее неподвижный, как бы замедленный взгляд, я испытывала какое-то самой себе непонятное чувство неловкости, казалось, я совершаю что-то непотребное, за что меня следует осуждать.
Нет, Капочка не осуждала меня, просто говорила негромко:
— А, и ты здесь…
И все. А я, неведомо почему, готова была сквозь землю провалиться.
Тупиков, его хлебом не корми, лишь бы дать ему кого-то передразнить, над кем-то посмеяться, обычно после ее ухода обвязывал голову полотенцем, складывал руки на животе и, опустив глаза, начинал прохаживаться по палате мелкой, семенящей походкой.
Впечатление было и в самом деле поразительное: Тупиков необыкновенно точно имитировал Капочку. Любимов утверждал:
— Ты — самый настоящий артист, братец…
Тупиков не спорил с ним.
— Может, и так. Вот окончится война, Тупиков поступит в театральное училище, станет тогда артистом МХАТа…
— А Малого артистом не желаешь быть? — поддразнивал его Любимов.
Тупиков отвечал совершенно серьезно:
— Нет, не нужно Тупикову никакого Малого, Тупиков только на МХАТ согласен.
Так вот, я ужасно удивилась, увидев Капочку в дверях нашей квартиры. И Капочка тоже, как я поняла, не скрывала своего удивления.
— Здравствуйте, — первая сказала я.
Она кивнула мне.
Я подумала, что она пришла за мной, что в «моей» палате что-то произошло.
— Что? — быстро спросила я. — Что-нибудь случилось?
Наверно, Капочка успела уже овладеть собой, потому что голос ее звучал обычно, спокойно:
— Ничего не случилось, а что, в сущности, должно было случиться?
Я замялась. Что тут ответить? Спросить, по какой причине она явилась ко мне? Почему-то казалось, прийти она могла только лишь ко мне, о наших соседях я даже и не подумала.
Но тут из своей комнаты в коридор вышел Гога.
— А, — сказал, — вот кто к нам пришел…
И, не говоря больше ни слова, слегка оттолкнув меня, подошел к Капочке, взял ее за руку и повел за собой.
«Ну, дела, — подумала я. — Стало быть, она влюбилась в Гогу. Интересно, где это они познакомились?»
Как оказалось впоследствии, познакомились они случайно, на улице, Капочка и вправду мгновенно влюбилась в Гогу так, что не видела никого и ничего, кроме Гоги.
Но обо всем этом я постараюсь рассказать немного позднее.
Обычно я приходила в госпиталь после работы. Стоило мне появиться, как кто-нибудь из моих подшефных, большей частью то бывал Любимов, сразу же предлагал:
— А ну, мисс Уланский переулок, давай, отоваривайся…
В те годы, когда конец войны был еще далек, мы все на гражданке много и жадно думали о еде. И много говорили о съестном.
В госпитале меня угощали превосходно: ведь раненые получали усиленное питание, потом к ним нередко являлись шефы — рабочие машиностроительного завода, приносившие им множество всякой вкуснятины — и пироги, и варенье, и шпиг, и фрукты.
Я ни от чего не отказывалась, аппетит у меня был отменный, а «мои» раненые с удивлением глядели на меня и только, порой улыбаясь, переглядывались друг с дружкой: дескать, девчонка вроде бы небольшая, а ест за четверых…
Однажды, когда я в очередной раз пришла в госпиталь, в коридоре возле палаты мне встретился Любимов, он стоял у окна рядом с какой-то женщиной. Помню, я не обратила на женщину никакого внимания, заметила только, что на ней ярко-красная вязаная кофта, а на шее зеленый шарфик.
Машинально отметила про себя: «Красное с зеленым не очень-то клеится…»
Я хотела было открыть дверь в палату, как Любимов окликнул меня:
— Ну, мисс Уланский переулок, сейчас я тебе такой кинофильм продемонстрирую!
И подтолкнул несколько вперед женщину в ярко-красной кофте. Она протянула мне большую, жесткую на ощупь руку.
— Это моя жена, — с гордостью произнес Любимов. — Вот ведь какая, разыскала, поехала, ни на что не поглядела, ни на бездорожье, ни на свою работу, ни на что…
— Будет тебе, — низким, медленным голосом сказала жена. — Ну чего в самом деле…
Она была нехороша собой: высокая, костистая, с большими руками и ногами. Лицо тяжелое, красное, обветренные щеки, узкие щелочки-глаза, длинный, почти безгубый рот. И в то же время было в ней что-то симпатичное, располагающее, может быть, умный, какой-то светлый взгляд узких глаз или выражение лица, ясное, даже, пожалуй, я бы сказала, доброе. Лет ей было, по-моему, никак не меньше тридцати, для меня в ту пору такой вот возраст казался достаточно солидным.
Я перевела взгляд на Любимова, честное слово, он преобразился буквально на глазах: весь лучился непритворной радостью, на щеках его я с удивлением впервые увидела ямочки, он казался моложе и даже словно бы привлекательней.
— Вот ведь какое дело, нашла меня, — повторял Любимов. — Ни на что не поглядела, а ведь у нее на руках чуть ли не полсотня ребятишек!
— Не полсотня, а всего-навсего тридцать восемь, — поправила его жена. — И две воспитательницы остались, очень, я тебе скажу, опытные!
Она работала заведующей детским садом в большом, богатом совхозе. Это я знала еще раньше со слов Любимова.
Я вспомнила, как он мне признавался:
— И жена, тоже не знаю до сих пор, любит ли меня или просто так живет.
Нет, он был неправ на все сто, я это сразу поняла, стоило только поглядеть на его жену, на ее глаза, смотревшие на Любимова так, как обычно смотрят только на того, кого любят по-настоящему.
Должно быть, она была сильного характера, сильнее, чем он, и, наверно, с нею жить было непросто, она привыкла всем и всеми распоряжаться в своем детском саду, где ее, безусловно, слушались, но она любила своего мужа, любила и боялась за него и теперь, по всему видно, была счастлива, что наконец-то они свиделись…
Все эти мысли пришли мне в голову, когда я стояла и смотрела на них обоих. Недаром моя бабушка нередко говорила:
— Наша Анюта удивительно проницательная, словно рентгеном всех насквозь просвечивает…
Мы все вместе вошли в палату.
Очевидно, жена Любимова уже успела познакомиться с Тупиковым и с Беловым. Тупиков вскочил со своей кровати, на которой сидел:
— Садитесь сюда, так вам будет удобнее всех видеть.
— Зачем? — спокойно возразила она. — Я на мужнюю койку сяду.