Медленно, как бы нехотя начало светлеть небо, у яблони возле калитки задрожали ветви, сбрасывая на землю последние, еще сохранившиеся со вчерашнего вечера капли дождя.
— Иди лесом, — сказала Дуся, слегка оттолкнув его от себя. — Вон тем, дальним, все время держись правее, а после, как выйдешь на большак, нырни в рощу, увидишь там рощу березовую, пережди до вечера и опять иди, только не большаком, ищи лесную дорогу…
Он пошел, уже не оглядываясь, но зная, что она стоит все там же, по-прежнему глядя ему вслед, пока он не скроется в лесу.
Лес встретил хмурой изморосью, запахом гниющего мха, рыжей мокрой хвоей на тропинках, ведущих в разные стороны.
Корсаков пощупал мешок, который Дуся дала ему. Вареная картошка, несколько брюкв, морковка. Должно быть, от себя оторвала, не иначе. Но он взял, не мог не взять. Сколько придется идти, прятаться от немцев, сколько впереди дорог, перелесков, рощ?..
Окончательно рассвело. Было тихо, изредка вспорхнет над головой неведомо откуда взявшаяся птица, и опять глухая, устойчивая тишина.
Корсакову не хотелось признаться даже самому себе, но, по правде говоря, было немного страшно, может быть, совсем немного, а все равно страшно. Казалось, за каждым молчаливым, с оголенными ветвями деревом скрывается кто-то неведомый, подстерегающий исподтишка, враждебный.
Когда-то в детстве он заблудился. Было это в деревне у дяди, у брата отца; почти каждое лето он с сестрой ездил под Спасск, где на пригорке, окруженная веселой березовой рощей, раскинулась небольшая деревенька Лосевка.
Сколько там в лесу было грибов, сколько ягод! И должно быть, никогда не забыть рыбалки на безвестной речушке, когда с вечера уходил вместе с ребятами, ночевал на берегу возле костра, а рано утром, еще солнце не вставало, уже сидел с удочкой на берегу, ожидая, когда наконец удочка дрогнет.
И вот однажды пошли все ребята по грибы. И он вместе с ними. Поначалу глаза разбегались: повсюду в низкорослом густом ельнике прячутся заманчивые красные, коричневые, сизые шляпки грибов.
Он тогда набрал полное лукошко подберезовиков, подосиновиков, даже с пяток белых, и незаметно отстал от остальных ребят.
Когда огляделся по сторонам, увидел: никого нет рядом и он совсем, совсем один. Он стал кричать, аукать, звать товарищей — никто не отвечал.
Вдруг стало ясно: заблудился, и кто знает, может быть, никогда его не найдут и суждено ему теперь погибнуть здесь, в лесу…
Тогда он заплакал в голос, так, как плачут малыши, а ведь он считал себя уже большим, все-таки десятый год. И он плакал до тех пор, пока слезы не иссякли, а после бросил без сожаления свое лукошко с грибами (из-за этих самых грибов все так и случилось) и пошел куда глаза глядят…
Только под утро нашли его, всей деревней отправились искать и отыскали уже километров за восемнадцать от деревни, лежал он под старой дуплистой елью, спал, подложив ладошку под соленую от слез щеку.
С того дня никому не признавался, но сам-то знал, что боится ходить в лес. Время шло, он окончил школу, поступил в мединститут, проучился там целых два года, и все равно, хотя и стал, в сущности, взрослым, страх перед лесом не проходил.
Где-то в душе, скрываемая от всех, жила память о том страшном, неведомом, что, казалось, на каждом шагу подстерегало его среди деревьев.
Он хотел было запеть — говорят, когда поешь и слышишь собственный голос, не так жутко, — но петь в лесу, само собой, нельзя. Может быть, где-то неподалеку немцы, вдруг услышат?
Надо было о чем-то думать, чтобы не поддаться страху.
Корсаков все шел и шел вперед, думая о Дусе. Вот по-настоящему добрый человек! Добрый, храбрый, ведь сама же понимала: если фашисты найдут его у нее, то и ее не пощадят, наверняка прикончат вместе с ним; и вот не побоялась, взяла его к себе и ухаживала за ним, кормила, делилась последним и вы́ходила в конце концов.
…Он шел уже вторые сутки, а лесу, казалось, нет конца. Одна дорожка разветвлялась, вливалась в другую, другая делилась сразу на две, на три, а то и на четыре. Временами он терялся: кто знает, может быть, заблудился?
Картошку он съел, осталась одна лишь морковка и кусочек брюквы. И все. И больше нечем поживиться в осеннем сыром лесу. Сжует морковку, проглотит оставшийся кусочек брюквы, а дальше что?
Окончательно обессилев то ли от усталости, то ли от мрачных мыслей, он растянулся под старой дуплистой осиной, уткнулся лицом в увядшую траву, пахнувшую непрочным земным тленом, дождем, непроходящей сыростью.
Потом повернулся, лег на спину. Сколько сейчас может быть времени? Часов у него не было, забыл у Дуси в подвале, одно ясно: сейчас день уже чуть-чуть клонится к вечеру.
Оголенные ветви осины слабо шелестели над его головой, одинокая птица, сидевшая совсем низко на гнущейся к земле ветке, пристально смотрела на него, чуть склонив круглую темную голову. У нее были выпуклые глаза и тонкий, слегка загнутый клюв.
— Кто ты? — вслух произнес Корсаков просто для того, чтобы услышать собственный голос, чтобы почудилось, что рядом какой-то дружеский молчаливый собеседник. — Как тебя зовут?
Птица мгновенно вспорхнула, перелетела напротив, на ясень, села уже повыше, по-прежнему глядя сверху вниз на Корсакова.
У него было грустно на душе, грустно, тягостно, и все-таки он не мог удержаться от улыбки. Бедовая птица, такую бы домой, в клетку, а клетку повесить перед окном.
Однажды Никодимыч, старинный друг отца, подарил сестре Асе на день рождения канарейку вместе с клеткой. Ася была в восторге, никому не разрешала ухаживать за птицей, назвала ее Чип, сама убирала клетку, меняла воду, ездила на Птичий рынок за конопляным семенем. Но как-то не уследила, неплотно закрыла дверцу клетки, и Чип вылетел в открытую форточку. Больше его не видели. Ася убивалась, словно потеряла самое любимое существо на всем свете. Мама так и сказала ей: «Можно подумать, что ты своего Чипа любила больше, чем всех нас…»
Ася подняла зареванное, несчастное лицо (глаз не видать — распухли от слез, и нос совершенная картошка), крикнула маме: «Да, я любила Чипа больше всех на земле! Довольна?»
Потом она долго просила у мамы прощенья, мама, смеясь, отнимала у нее свою руку, но Ася хватала ее и не отпускала, норовя расцеловать каждый палец, и все повторяла одно и то же: «Мамочка, прости, больше никогда не буду! Прости, мамочка, больше не буду!»
Смешная Аська! Открытая, вся как на ладони, бесхитростная, импульсивная. Мама говорила о ней: «Нашей Асе будет нелегко в жизни».
Отец спросил как-то: «Почему нелегко?» — «Потому что не умеет вилять, хитрить, ловчить, изворачиваться, таким людям всегда нелегко». — «Ты тоже такая, — сказал отец. — Тоже не умеешь хитрить…»
Мама окинула его долгим непонятным взглядом.
Он спросил: «Ну чего смотришь? Или сказать что-то хочешь?» — «Хочу, — ответила мама. — Хочу сказать, что я — всякая, во всяком случае, не такая, как наша Ася».
Где-то они теперь? В Москве, вернулись из эвакуации или до сих пор томятся где-то в глубоком тылу, немыслимо далеко от дома, от Москвы?..
Небо над головой заметно потемнело, словно бы стало ниже, плотнее, должно быть, к ночи разразится дождь. Кое-где среди облаков слабо блеснули первые звезды.
Корсаков поднялся, побрел дальше в лес, не зная дороги, не ведая, куда его заведут извилистые лесные тропинки…
Позднее, спустя какое-то время, он говорил, что был уверен: все равно не погибнет, найдет своих, непременно найдет. Он не лгал, не старался придумать что-либо. Просто, когда все уже было позади, ему казалось: он знал, что так и будет. Не иначе.
С той поры прошли годы, много-много лет. И в жизни Корсакова, как и во всякой другой жизни, произошли большие перемены: уже не было на свете ни мамы, ни отца, ни старого верного друга Никодимыча, с сестрой Асей приходилось видеться редко — у нее не сложились отношения с его женой. Женился он поздно, уже тогда, когда окончил мединститут, начал работать в клинике врачом-ординатором.