Вынул из кармана платок, вытер глаза и щеки.
Корсаков хотел было сказать: «Я знаю, что она была хороша, так почему же вы ее бросили, не посчитались с нею? Почему променяли на какую-то продавщицу, которая в конечном счете вас же и выгнала из дому?»
— Я, когда на фронте был, все о ней беспокоился, — продолжал старик, — как она там, жива ли, ведь она осталась с моими стариками.
— Знаю! — перебил его Корсаков. — Я все знаю.
Старик недоуменно взглянул на него.
Темные круги под его глазами казались еще гуще, еще рельефнее.
— Что вы знаете? — спросил, слегка запинаясь.
— Все, — повторил Корсаков.
— А что же именно? — лукавил старик, и веря и не веря Корсакову или стараясь просто-напросто выгадать время, чтобы придумать некую готовую отговорку или ложь, пришедшую в голову.
Корсакову вдруг стало совестно: в конце концов, не его это дело — выговаривать бывшему Дусиному мужу, в сущности, он тоже хорош… И потом, уж вовсе негуманно попрекать больного, обреченного человека, да еще кто попрекает? Врач, тот, кто сразу все должен понимать, чуть ли не с первого взгляда…
У Марины, его младшей, было любимое выражение: «Замнем для ясности» — для тех случаев, когда хотела поставить точку, больше ни о чем не говорить.
И сейчас Корсаков произнес те же самые слова:
— Замнем для ясности…
Притворно улыбнулся, улыбаться ему было, что называется, никак не с руки; однако старик сразу же повеселел, поверив его улыбке.
— Вы не думайте, — заговорил быстро, оживленно, наверно, спеша высказаться, пока его опять не сразил кашель, — у нас с нею были очень хорошие отношения, я часто ездил сюда, навещал ее и к Вале я очень хорошо относился, спросите ее, она скажет, очень даже хорошо…
— А это кто? — перебил Корсаков старика, подойдя к фотографии, висевшей над Дусиной карточкой. — Это Валины сыновья?
— Кто же еще, они самые, — охотно подтвердил старик. — А рядышком ихний отец, Валин муж.
Фотография была, видимо, давняя, ребятам было на вид лет по десять, не больше. Корсаков пристально вгляделся: круглолицые, еще по-детски щекастые, у обоих волосы одинаково подстрижены — челочка на лбу, под челочкой у обоих длинные, наверное, густые брови. На Валю не похожи, должно быть, удались оба в отца. Так и есть. Корсаков долго разглядывал незамысловато очерченное, узкоглазое, как у обоих сыновей, лицо Валиного мужа. Кажется, добрый, по лицу видать, а это самое главное, доброта, отец говорил когда-то, это мудрость сердца; с добрым человеком, надо думать, Вале жить легко, хорошо бы, чтобы так оно и было на самом деле…
Он внезапно разволновался, сам не понимая, почему волнуется. Чтобы успокоиться, подошел к окну, стал глядеть на улицу. Ясный осенний день трезво простерся над домами, над оголенными, печальными деревьями.
Из переулка показалась женщина, шла быстро, уверенно, слегка размахивая на ходу руками. Приблизилась еще немного, и Корсаков узнал Валю.
Сказал с невольным облегчением:
— Наконец-то!
— Это кто же? — спросил старик. — Валя?
Тоже подошел к окну, внимательно, сощурив глаза, вгляделся.
— Иногда гляжу на нее, кажется, Дуся идет, — произнес тихо.
Корсаков кивнул. Как бы там ни было, а они с этим самым стариком связаны навечно и Дусей покойной, и ее дочерью Валей: да, навечно, пожалуй, точнее и не скажешь…
Войдя в дом, Валя первым делом обеими руками поправила косо висевший абажур, при свете лампы стали видны крохотные золотистые волоски на ее крепкой, открытой до локтя руке.
Корсакову вдруг подумалось: хорошо бы коснуться этой руки, только коснуться — и все, ощутить щекой теплую родную кожу, может быть, самую для него родную на всей земле…
— Я вам в светелке постелю, — сказала Валя. — Там мои ребята спали…
— Ну уж, сказала, — прервал Валю старик, — они у нас, бывалочи, все больше на сеновале…
— И так случалось, — согласилась Валя, — и в светелке тоже иногда…
— Мне все равно, — сказал Корсаков. — Где положите, там и лягу…
Светелка была маленькая, потолок полукруглый, окошко тусклое, кругло вырезанное, к стене приколоты уже завядшие пучки чебреца, конского щавеля, полыни и той блекло-зеленой травки, что в народе зовут «богородицыны слезки»; оттого пахло чудесно, словно в степи, под открытым небом.
— Это ребята собирают, — пояснила Валя. — Они когда летом сюда приезжают, непременно принесут чего только хотите, и трав всяких, и цветов, и камышей с реки, а травы непременно к стене приколют, для запаха…
Так говорила она, и в то же время быстрые руки ее взбивали подушки, натягивали на них свежие наволочки, расстелили на постели жестко шуршащую простыню, а сверху положили пухлое, в разноцветных ситцевых квадратах одеяло. Показалось: некогда довелось видеть это одеяло, вроде бы укрывался им тогда, в темном подполе…
Корсаков не утерпел, спросил Валю:
— Скажите, это, наверное, старинное одеяло?
— Какое, вот это? — Валя медленно покачала головой. — Не угадали. Никакое не старинное, от силы ему лет пятнадцать, что ли. Мама вечерами, бывало, шила…
Вот оно что… Он провел ладонью по одеялу. Малиновые, голубые, зеленые квадратики трогательно сочетались друг с другом; может быть, до сих пор еще на них сохранился след Дусиных рук…
— Ладно, спокойной ночи, — сказала Валя, — спите до утра, утром разбужу вас.
Кивнула ему, прикрыла за собой дверь.
Он полагал, что ему долго не удастся заснуть. Но чуть только коснулся головой подушки, как заснул мгновенно, словно бы окунулся в темную, без конца и без края пропасть.
Рано утром она разбудила его. Он всегда просыпался быстро, немедля приходил в себя, и сейчас тоже, открыв глаза, увидев ее лицо над собой, в ту же минуту вспомнил, где он, почему очутился здесь.
— Пора, — сказала Валя. — Уже и самовар готов…
— Я тоже сейчас буду готов, — сказал Корсаков.
Валя решила было выпросить в колхозе машину, чтобы доставить его прямехонько в Смоленск, но Корсаков отговорил ее:
— Превосходно доеду поездом.
— Долго ехать, часа четыре без малого.
— А как же вы ездите в Смоленск? — спросил он. — Разве на машине?
— На поезде, — ответила она. — Но мы что, мы привычные…
— Я тоже не изнеженное дитя теплиц. — Корсакову вспомнилась любимая поговорка старого институтского профессора Мостославского, которую тот любил применять кстати и некстати. — Я ведь, если хотите, в прошлом солдат, был ранен и теперь работаю в больнице много лет подряд…
Валя улыбнулась:
— Кто же с вами спорит?
Он вымылся ледяной колодезной водой из рукомойника, висевшего на кухне возле печки; Валя подала ему чистое, сурового полотна полотенце, вышитое алыми, изрядно потускневшими, должно быть, от времени гвоздиками.
— Красивые цветы какие, — сказал Корсаков. — Где это вы такое чудо раздобыли?
— Мама вышивала, — сказала Валя. — Она у нас была на все руки мастерица.
— Вот как, — сказал Корсаков. От жесткого на ощупь полотна исходил запах свежести, чистоты; ему подумалось: от самой Дуси тоже исходил некогда этот запах свежей, нетронутой опрятности.
Он еще раз прижал к лицу полотенце, потом разом отнял, встретился взглядом с глазами Вали: она смотрела на него с непонятным выражением, словно хотела о чем-то спросить и не решалась.
Но тут же засмеялась (ему показалось, немного напряженно, будто бы силой заставила себя засмеяться), сказала весело:
— А теперь к столу, выпейте чайку на дорожку…
— Однако… — сказал Корсаков, снова увидев на столе всякую снедь: и ветчину, и пирожки, и отварное мясо, дымящееся на деревянном подносе, и маринованные огурцы с помидорами. — Это называется выпить чайку?
— А как же, — заметил старик, — ехать-то не ближний край…
Он топтался возле стола, то подвигая тарелки, то отставляя зачем-то их в сторону.
— Прошу, — старик улыбался, как считал Корсаков, излишне ласково, — что называется, не побрезгуйте, будем очень даже довольные…