Я сказала:

— Привет и лучшие пожелания.

Она не ответила. Я подошла ближе. Она показалась мне внезапно, разом постаревшей. Глаза ее глядели в одну точку, испуганно и в то же время отрешенно.

— Бабушка, — воскликнула я, — что с тобой?

Я села с нею рядом. Она медленно (казалось, каждое движение причиняет ей боль) повернула ко мне голову.

— Ничего со мной, — сказала она.

Я не поверила ей.

Вдруг выплыло в памяти: доктор Турич выходит из нашей калитки. Толстые причмокивающие губы, веселые глаза довольного собой человека, розовые, как бы готовые лопнуть щеки…

— К кому приходил Турич? К тебе?

Она наклонила голову.

— Зачем? Что ему надо?

— Не знаю…

— Зато я знаю!

Теперь я поняла все: Турич явился неспроста, он знал: деда и меня нет дома, а бабушка в эти часы одна.

Я решила не отставать от бабушки, пока не узнаю всей правды.

— Что он тебе сказал? Я хочу знать, скажи мне!

Она все молчала, а я смотрела на ее лицо с потухшими, отрешенными глазами, на скорбно сжатые губы.

Потом прижалась лицом к ее плечу. Она слегка подвинулась, сказала тихо:

— Если бы ты знала, Маша…

Кажется, я знала. И она, поглядев на меня, поняла, что и в самом деле я все знаю.

Губы ее дрогнули; может быть, она решила заставить себя во что бы то ни стало не плакать?

— Он никогда не любил меня, — начала бабушка медленно, вдумываясь в каждое свое слово, — я знала, он меня не любит и даже как-то примирилась с этим.

— Разве с этим можно примириться? — спросила я.

Она кивнула:

— Выходит, что можно. Я думала, с годами он привыкнет ко мне, мы ведь работали в одной больнице, я была хирургической сестрой, всегда рядом с ним; но он долгое время не обращал на меня никакого внимания, и когда мы поженились, я знала, это он из-за Пети, потому что ему трудно одному с ребенком, и я все думала: пройдет время, он привыкнет…

Голос ее прервался на миг, но она сумела сдержать себя, не заплакала.

— Дороже его для меня никого не было. Его и Пети…

Слабая усмешка мелькнула в ее глазах. Мелькнула и погасла.

— Я с тобой как с равной говорю, будто ты моя подруга…

— Я уже большая…

Она вздохнула:

— Какая ты большая…

Позднее, вспоминая о том, что довелось мне услышать, я думала: наверное, бабушке, обычно сдержанной, молчаливой, захотелось хотя бы раз в жизни хорошенько выговориться.

И она все говорила, говорила, может быть, уже и не думая о том, кто ее слушает.

— Когда Алексей ушел на фронт, я ночи не спала, думала, как-то ему там, не убьют ли, останется ли живой, пусть, думаю, вернется какой есть, без рук, без ног, пусть, лишь бы живой остался…

Она замолчала, потом продолжала опять:

— А после получила письмо, Петя тоже ушел на фронт. Подумать только, один за другим…

Я перебила ее:

— Бабушка, не верь Туричу, слышишь, не верь, он все врет!

Она грустно ответила:

— Нет, Маша, это все правда.

Тогда я закричала:

— Неправда! Он — лгунишка, дрянь, он завидует деду, потому что деда все любят, а о нем никто никогда доброго слова не скажет!

Она слегка приподняла ладонь, как бы отмахиваясь от моих слов.

— Не все ли равно, какой он, плохой или хороший, когда так оно все и есть. Я это все давно знаю, — подчеркнула она, — очень давно. Я знаю, он не любит меня, у него вся душа с Леной, они вместе работали в одном госпитале.

Бабушка помолчала немного.

— Мне как-то случайно попалось на глаза письмо Лены.

— Вот уж не думала, — сказала я, — вот уж не думала, что ты станешь читать чужие письма.

— Я же тебе говорю, случайно попалось мне это письмо, честное даю слово, я никогда не шарила по карманам, ничего не искала в ящиках стола, а тут как-то увидела на дорожке, около калитки, исписанный листок валяется. Подняла его, конечно, прочитала, как же не прочитать, я же не знала, от кого это, кому.

— И все поняла сразу? — убитым тоном спросила я.

— Все поняла сразу, — повторила бабушка.

Я сказала:

— Он никогда не бросит тебя.

— Что с того? — грустно ответила бабушка. — А душой он далеко.

— Неправда, — возразила я.

— Правда. Он не любит меня, только жалеет, но я ведь все как есть понимаю, ему каждый день со мной поперек горла, он на меня глядит и меня не видит, только о ней одной думает…

И тут бабушка заплакала. Слезы разом, как бы освободившись, полились из ее глаз.

Мне стало до того жаль ее, что я готова была заплакать вместе с нею. Казалось, в один миг передо мною раскрылась завеса и стала понятна бабушкина всегдашняя отстраненность, молчаливость, тяжкая дума, день и ночь точившая, иссушавшая ее душу.

Я представила себе, как это тяжело, когда один любит, а другой равнодушен или любит кого-то другого. И еще я подумала о том, что в жизни очень важно по-настоящему понять близкого человека, так понять, чтобы простить все то, что могло бы исходить от него.

Бабушка поднялась с дивана, обеими руками пригладила волосы, крепко-накрепко вытерла ладонью глаза:

— Пойду умоюсь. Скоро дед придет обедать.

Я глянула на часы:

— Да, уже скоро.

— А у меня еще суп не готов.

Я посоветовала:

— Хорошенько вымой глаза.

— Само собой.

Бабушка помедлила, как бы решая, сказать или не стоит:

— Не говори ничего деду, ладно?

— Конечно, не скажу, — пообещала я.

В сущности, если бы даже рассказала ему все, что бы изменилось?

Стал бы он после этого любить бабушку? Сумел бы позабыть Лену? Кто знает…

Однажды весной я собиралась на праздничный первомайский вечер у нас в школе.

Пришла Майя, с которой мы крепко, я полагала, на всю жизнь подружились. Я хотела, чтобы она тоже пошла со мной. Бабушка угостила нас чаем со свежими ватрушками. Пока мы пили чай, бабушка подшила подол единственного моего выходного платья, того самого, зеленого, которое она как-то перешила мне из своего.

Потом мы пошли; бабушка проводила нас до калитки, сказала:

— Когда бы ты ни пришла, я не лягу, буду ждать тебя…

— Она придет не поздно, — пообещала Майя, — самое позднее в одиннадцать.

— Все равно буду ждать, — повторила бабушка.

Майя оказалась права, я вернулась домой что-то около одиннадцати.

Вечер был теплый. Днем было уже не по-весеннему жарко, даже душно и теперь; когда я проходила нашей улицей, где по обочине росли деревья, опушенные молодыми листьями, мне подумалось, что листья, ярко-изумрудные днем, а сейчас темные, почти черные, до сих пор стойко хранят дневной жар.

Возле нашей калитки стоял дед. Я сразу узнала его высокую фигуру, чуть согнутые, как бы придавленные невидимой тяжестью плечи, издали малиново краснел огонек в его угадываемой мною руке — он курил папиросу.

— Дед, — сказала я, подойдя ближе к нему, — никак ты? Что ты здесь делаешь?

— Тебя поджидаю, вернее, встречаю, — ответил дед. — Бабушка приказала не возвращаться без тебя.

— Чего это ты курить начал? — спросила я деда. — Вроде не куришь, а тут вижу, дымишь вовсю…

— Иногда, не очень часто, — ответил дед и бросил окурок на землю, придавив его ногой.

Я подумала: наверное, он стал курить с осени, с того самого дня, когда Лена приехала к нему повидать его. Может быть, с той поры он вспоминает о ней и волнуется, а я знала, многие курят, чтобы перестать волноваться, успокоиться, а может, начал курить потому, что и она курит?

В темноте я не могла разобрать выражение его лица, но потом глаза мои привыкли к темноте, и я увидела: он глядит на меня, и его глаза улыбаются мне.

— Весело было? — спросил дед.

— Ничего, сперва много танцевали, потом стали петь. Потом у нас был конкурс.

— Что за конкурс? — спросил дед.

— На самый интересный и самый короткий рассказ.

— Что это значит, поясни.

— Очень просто. Каждый должен был рассказать что-то интересное, но по возможности очень короткое.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: