— Я ожидала, что тот, кто бросил в меня голубя, окажется сознательным и открыто признает свою вину…

Снова молчание. Потом из-за парты, стоявшей возле окна, встал худощавый мальчик. Что-то знакомое, много раз виденное почудилось мне в надменном очерке губ, в хмурых бровях, сдвинутых к переносице; нижние веки у него были слегка приподняты, и потому взгляд казался как бы притушенным. Откинув назад голову, он ясно, отчетливо проговорил:

— Свою вину? А что за вина, хотелось бы знать?

— Что за вина? — переспросила я, опять чувствуя, что немилосердно краснею. — Бросаться бумажными голубями в учителя, как, по-вашему, хорошо?

«Зачем, ну зачем я назвала его на «вы»? — злясь на себя, подумала я. — Зачем я так сказала?»

В то же время я продолжаю вглядываться в его лицо и чем дольше вглядывалась, тем все более знакомым казался мне его низкий с вертикальной морщиной лоб, коротко остриженные, рыжеватого оттенка волосы, срезанный подбородок.

Что-то было в этом мальчике, что-то не до конца осознанное мною, то ли его взгляд, таящий непритворную насмешку, то ли сам звук голоса, должно быть привыкшего к властным интонациям, которому, наверное, вряд-ли кто решился бы противоречить.

— Так вот, — сказал Василий, конечно же, то был он, — я это сделал. Оба голубя послал вам я. Как привет или приветствие, называйте как хотите…

Он произносил слова отрывисто, словно рубил их пополам. Надменные губы его дрогнули в неясной улыбке.

— Поняли? — спросил он меня, спросил так, словно я была в чем-то перед ним виновата.

И тут мне снова послышался скрипучий голос Николая Ивановича: «Имейте в виду, можете спрашивать Василия, вызывать его к доске, но никогда не ставьте ни одной неудовлетворительной отметки, никогда не делайте ни одного замечания!»

И еще вспомнилась мне моя комната на Большой Бронной, за которую я не платила уже четвертый месяц, я увидела мамино лицо, надо было маме подбросить немного деньжат, сама никогда не попросит, а ведь ей, наверное, не продержаться до конца месяца, и еще следовало подшить старые прохудившиеся валенки и отдать перелицевать зимнее пальто, и на все нужны деньги, деньги, деньги, а их долго не было у меня, и, кто знает, вдруг опять не будет…

Много чего вспомнилось в эти тягостные, исполненные внезапно нахлынувшего на всех нас молчания, минуты, когда сын великого вождя всех времен и народов ждал моего ответа.

— Поняла, — сказала я.

* * *

Однажды, идя из школы, я перешла на другую сторону, но не успела дойти до тротуара, как неожиданно оборвались ручки моего портфеля, и все его содержимое — учебники, тетради, словарь, карандаши, теплый шарфик, завернутый в лист бумаги, — вывалилось на мостовую.

Признаться, я растерялась. Надо только представить себе: кругом довольно оживленное движение: звенят трамваи, рассыпая искры, проезжают троллейбусы, автомобили, а тут еще поднялся ветер, гляжу, одна тетрадка уже отлетела далеко от меня, за нею другая…

Именно в эту самую минуту я увидела: прямехонько к моему портфелю приближается автомобиль, который отнюдь не желал замедлять ход. Я отскочила в сторону.

Внезапно кто-то высокий бросился на помощь, быстро собрав тетради, карандаши, стал торопливо закладывать их в портфель. Потом ринулся за улетевшей тетрадкой, поймал ее, тоже сунул в мой злосчастный портфель.

Я посмотрела на спасителя моего портфеля. Это был юноша, вернее, почти мальчик лет пятнадцати — шестнадцати, спортивного сложения; слегка откинутая назад, красивой формы, голова, светлые волосы, светлые глаза в темных ресницах.

— Теперь вроде бы все хорошо, — сказал он.

— Да, — сказала я. — Все хорошо. Большое спасибо.

— Не за что.

Он улыбнулся. Кивнул мне и побежал обратно. Этот мальчик, что называется, запал мне в душу. Должно быть, подумала я, он увидел то, что случилось, то ли с тротуара, то ли с проходящего мимо трамвая и, не долго думая, бросился мне на помощь. Выходит, пожалел меня?

Да, наверное, так оно и есть.

Я не была сильно избалована в ту пору, жилось мне трудно, злые люди встречались мне намного чаще добрых и жалостливых, и потому любое проявление добросердечности, отзывчивости, искреннего дружеского расположения не могло не тронуть. Надо же так, этот мальчик впервые увидел и пожалел меня. Бывает же такое в жизни, не всегда и не все равнодушно, невозмутимо стремятся пройти мимо, как бы не замечая ничего…

Спустя дня два, что ли, наша завуч вызвала меня и сказала:

— У нас к вам предложение: не возьметесь ли преподавать еще в одном классе?

— Возьмусь, — не задумываясь, ответила я. Меня это предложение устраивало: за два класса должны были, разумеется, платить больше, чем за один.

— У нас там преподавательница заболела, и, видимо, надолго, — продолжала завуч. — А у вас нагрузка небольшая…

— Совсем небольшая, — согласилась я.

— Так что с завтрашнего дня, ваш урок второй, — заключила завуч и кокетливо поправила свои круто завитые кудельки.

Назавтра я вошла в новый класс, ученики, как водится, встали. Я села за стол, раскрыла классный журнал, потом оглядела класс и увидела: тот самый мальчик сидит за третьей партой и глядит на меня. Да, тот самый, кто спас мой портфель и собрал все то, что вывалилось из него. Потом стала выкликать фамилии учеников, каждый вставал со своего места и отвечал мне:

— Это я.

Мой спаситель оказался в журнальном списке одним из последних. Это был Тимур Фрунзе.

Мне часто приходилось впоследствии обращаться мыслями к нему. Он принадлежал к тем избранным натурам, которые сразу же врезаются в память.

Была в нем душевная открытость, распахнутая людям, исполненная доверчивости душа, и этим он покорял. Его отличали прямота, абсолютная правдивость и полное отсутствие какой бы то ни было фанаберии, элементарного зазнайства. Он был прост, естествен, и в то же время в нем постоянно ощущалось неподдельное чувство собственного достоинства, которое не могли не чувствовать все те, кому приходилось общаться с ним. И, должно быть, потому, я заметила позднее, Тимура не только любили, но уважали его. С ним считались, словно он был самым старшим, его слово было веским и значимым.

«Так считает Тимур…», «Тимур сказал, и этим все сказано…», «Так полагает Тимур…» — не раз приходилось мне слышать эти слова от моих учеников.

И еще скажу: он хорошо ко мне относился, может быть, я запомнилась ему, когда потерянно стояла на середине шумной мостовой; он был всегда предупредителен со мной, к тому же доказывал мне свое отношение тем, что постоянно прилежно готовил домашние задания, старался учиться по моему предмету только на «отлично». А ведь, в сущности, чем ученик может доказать свое отношение к учителю?

Еще один мальчик, но уже в десятом классе, я чувствовала, симпатизирует мне — Юра Холмогоров, отличный спортсмен. О нем говорили, что он превосходный пловец, прыгун в высоту и длину, бегает быстрее всех на лыжах.

Поразительно было в этом юном существе умение вести себя. Внешне он держался одинаково со всеми, был всегда ровный, не шумливый, в нем чувствовалось отличное воспитание.

Он обладал, как мне думалось, недюжинными способностями к точным наукам, но когда я однажды спросила его, нет ли желания поступить в МГУ, стать математиком, он ответил:

— Мое главное желание — быть летчиком. — Подумав, добавил: — Мои родители тоже хотят, чтобы я стал летчиком.

Он был сильно привязан к своим родителям, особенно к отцу. Они жили в Париже, отец был, если не ошибаюсь, военным атташе нашего посольства, в Москву приезжал только в отпуск. Все остальное время Юра жил со старенькой бабушкой. Вдруг бабушку разбил паралич, и теперь уже не она ухаживала за внуком, а ему пришлось ухаживать за нею.

Юра успевал выполнять все свои обязанности: ходил в магазины, готовил нехитрую еду себе и бабушке, вызывал к ней врачей, покупал лекарства. Кроме того, старался как-то развлечь бабушку, часто читал ей вслух, а в свободные свои часы нередко играл с нею в подкидного дурака. Все это я знала отнюдь не от Юры, а от его друга Рафика Вартаняна, жившего с Юрой в одном доме и учившегося в параллельном классе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: