Дядя Костя отдал чек и получил лыжи. Парень взял их и осторожно, будто стеклянные, понес к выходу. Николай увидел чуть сгорбленную спину дяди Кости, и вдруг сквозь гул голосов, шарканье ног, толкотню пробилась из какого-то далекого, казалось, навсегда забытого времени тишина того начинающегося дня…
…Они шли с отцом на рыбалку по бледной от ночного мороза траве, и Николай, ежась от холода, старался не отстать. Сон еще не совсем отпустил его. Густой, влажный туман, закрывший дорогу, оставлял на лице капли, забирался под воротник. Николаю казалось — не будет конца этому пути сквозь мглу и притаившуюся тишину. Он не заметил, как они вышли к берегу. Поднялся ветер. Отец расстелил брезент, усадил его и пошел разжигать костер. Николай задремал — ему чудилось, что они все идут, а речка отодвигается, и было страшно оступиться, потому что по сторонам чернели ямы. И вдруг кто-то толкает его — он летит вниз. Николай поднимает голову и видит стоящего над ним отца.
— Проснись, — трясет его отец за плечо. — Проснись. Погляди.
Медленно, еще плохо соображая, он встает рядом с отцом.
Окончательно проснувшись, оглядывается.
Из-за горизонта в белом накаленном кольце всходит красное солнце.
На той стороне реки, ближе к лесу, растекаясь в воздухе, клубятся у самой земли молочно-белые облака тумана.
И вдруг все словно застыло, остановилось, притаилось.
Только солнце медленно поднимается все выше, светлея и уменьшаясь. Над лесом оно становится розоватым и почти сливается с такой же розоватой полосой, которая тихо разливается по небу. А потом посветлело, и Николай увидел реку, кусты на том берегу, почти незаметное пламя костра недалеко от него.
— Запомнишь? — спросил отец и, не дожидаясь ответа, чуть согнувшись, пошел к воде.
Вот оно как. Оказывается, запомнил. Сгорбленная, как у отца, спина дяди Кости уже скрылась в толпе. Да мало ли что вспоминается, подумал Николай, памяти не прикажешь.
Но смутно он чувствовал — то далекое утро, когда они с отцом смотрели, как поднимается солнце, имеет какое-то отношение к спору о том, в чем же суть. Ему ведь тоже хотелось что-то показать, что-то объяснить Алешке в этой жизни. Встать рядом с ним и, не боясь его глаз, с чистой душой сказать: запомнишь?
Может, когда-нибудь он и скажет. Только не теперь. Пусть сегодня идет, как идет.
Пусть сегодня будет так.
А — завтра?
Песня вещей птицы
(рассказ)
Это была обычная встреча.
Опираясь на перила, Валентин Николаевич медленно спускался вниз, а девушка вприпрыжку бежала вверх. Увидев его, она чуть замедлила свой бег, улыбнулась и помчалась еще быстрее. Он остановился, тоже кивнул ей. Потом двинулся дальше.
Так повелось: при встречах они не здоровались, а улыбались друг другу — может быть, потому, что она не знала его имени. А Валентин Николаевич помнил ее еще маленькой девочкой, которую звали, кажется, Леночкой.
Жили они на одной лестничной площадке, в смежных квартирах, и ему было хорошо слышно, как за стеной Леночка выводила свои гаммы. Сначала самые простые: до-о, р-е, ми-и… Туда, к верхнему до, и так же медленно, неуверенно обратно.
Потом — гаммы усложнились. Потом появились маленькие пьески, коротенькие и простодушные, вероятно, старинных мастеров. Валентин Николаевич помнил одно имя: Рамо. Он не был музыкантом. Он работал начальником отдела труда и зарплаты в министерстве. Но ему казалось, что когда-то, очень давно, он уже слышал эти пьески, и они звучали прихотливо и изящно, даже изысканно… Леночка же играла их очень старательно и робко и, наверно, очень боялась сбиться со счета. А если сбивалась, обязательно начинала все сначала…
В жизни Валентина Николаевича ничего особенного не происходило. А рядом росла музыка — быстро или медленно, он не мог этого сказать. Мы ведь не замечаем, как меняется то, что окружает нас постоянно. Но однажды, в начале осени, встретив у подъезда худую, некрасивую, длинноногую девочку с черной нотной папкой в руках, Валентин Николаевич поразился: он с трудом узнал ее, так она изменилась за лето.
Да, время знало свое дело. То самое время, которое без отдыха ткет пряжу жизни и смерти. Поднимаясь по лестнице, Валентин Николаевич слышал стремительные хроматические гаммы, изящные, отточенные пассажи, бурные каскады. Живой поток несся ему навстречу, и он останавливался, чтобы послушать. Моцарт, Бетховен, Бах, Шопен, Лист — он многое узнавал, и теперь ему чудился голос исповеди в давно знакомом. Признание в любви и взрывы отчаяния, торжество единения с миром и горькие упреки ему… Валентин Николаевич думал о том, что уже не одно поколение сменилось на земле с тех пор, как впервые обратились к миру те, кого называют Великими. И вот сейчас эта девочка, как множество других до нее, вслушивается в их голоса, всматривается в их лица.
Сегодня утром, увидев ее, легко и стремительно бегущую, словно летящую, вверх по лестнице, Валентин Николаевич подумал: а ведь она уже взрослая. Подумал и усмехнулся — что к этому добавить, кроме банального откровения: как летит время!
Вся семья в сборе — Екатерина Григорьевна, Петька, Оля. Они сидят за столом. В бокалах налито шампанское, и Екатерина Григорьевна осторожно разрезает торт, который принес Петька, или, как теперь его называют, Петр Валентинович.
Все хорошо, но что-то Валентину Николаевичу не нравится. Почему-то Петька и Оля молчат и с интересом смотрят, как орудует Катя. Ему не нравится смущенная физиономия Петра Валентиновича и взгляды, которыми они обмениваются с Олей.
Валентин Николаевич начинает догадываться, в чем дело, но не стоит поддаваться дурацкому предчувствию. Нет, не предчувствию, а уверенности: Оля бросает вопросительный взгляд на Петьку. Тот хмурится, молча кивает головой.
— А вы и не спрашиваете, Екатерина Григорьевна, почему у нас такое торжество? — Олечка произносит это, лукаво улыбаясь. Ее голос звучит оживленно, милое лицо с тонкой нежной кожей чуть розовеет, и только глубоко в глазах Валентин Николаевич ловит мелькнувшую тень.
— Не спрашиваю, милая. Все равно ты долго не вытерпишь и все скажешь, — отвечает Екатерина Григорьевна.
Она колдует над тортом. Почему вы не спрашиваете, Екатерина Григорьевна, почему вы не спрашиваете? — мысленно повторяет Валентин Николаевич. А, впрочем, зачем торопиться? Все равно ты, милая, долго не вытерпишь. И разве можно сейчас удивить Екатерину свет Григорьевну каким-нибудь новым торжеством?
Все эти дни и недели, с тех пор, как Петр привел в дом Олю, были постоянным торжеством Екатерины Григорьевны. Она торжествовала, потому что клеила новое гнездо. Просыпалась раньше всех, готовила завтрак, потом стучала «к ним» в комнату…
За столом хозяйничала Олечка. Екатерина Григорьевна только смотрела, как Олечка разливает кофе, как подкладывает в чашку мужа сахар (Оля считала, что работникам умственного труда сахар необходим в больших количествах, а ее муж, Петька, как-никак был инженером-конструктором), как готовила мужчинам бутерброды «с собой». Екатерина Григорьевна не могла сдержать улыбки, когда слышала Олин голос, ее смех…
Петр даже подтрунивал над матерью: и чего только ты нашла в этой девчонке? Право же, ничего особенного — с характерцем, любит пофорсить, вот разве что прилично ходит на лыжах. Нет, мама, я просто не понимаю тебя…
Петьке было приятно так шутить, но главного-то он действительно не понимал. А Валентин Николаевич понимал. Его Катя начинала вторую жизнь, которая дана человеку, — жизнь через других.
Но вот, кажется, Екатерина Григорьевна заканчивает свою артистическую работу. Сейчас она выпрямится и окинет всех победным взглядом. Тогда уже сказать будет невозможно, и Оля торопливо произносит:
— Сегодняшнее торжество по случаю того, что Петр Великий получил комнату. Мы уже смотрели. Прекрасная комната. На солнечной стороне.