— Случилось.
— Расскажи, — ее пальцы снова притронулись к его волосам, и рука осталась на плече. — Начни с пустяка. Хочешь, я помогу тебе?
Какая легкая у нее рука. Удивительно легкая. Только чувствуешь, что она есть. Ну, да — начать можно и с пустяка, хотя бы с того вечера в ресторане. Или еще раньше — с той минуты, когда перед дверью шефа Женька заупрямился и хотел удрать, а он удержал его, и сверху спускалась девушка — тогда Женька позвонил. Все имеет следствие и причину. Они остались с Мариной в Крыму, потому что Женька решил, что он — лишний. И уехал, чтобы продолжать общую их работу, — поэтому появилась рукопись Е. Корнеева. Конечно, начать можно с пустяка, например с того момента, когда Павел бросил рукопись в стол и сказал Варфоломеичу «О'кэй». В конце концов неважно, с чего начинать. Марина легко восстановила бы всю цепь. Но именно ей он не скажет. Никогда не сможет сказать.
Ну, хорошо, продолжал думать Павел все о том же, предположим, можно объяснить отказ — Корнеев мой друг, не мне говорить о нем. Предположим, что так. Все равно (теперь уже в этом не было и тени сомнения) отказ будет равносилен разносу. Тот, другой, кому передаст работу Варфоломеич, не постесняется. Третий раз старик не допустит осечки. Под одеялом не спрячешься от темноты. Есть только один способ преодолеть страх — встать и зажечь свет. Все рассказать Марине. Написать отзыв. Уехать к черту на рога. Все начать сначала.
Павел потянулся за зажигалкой.
— Хочешь, сварю кофе? — сказала Марина. Наверно, он долго молчал. Или так показалось, что долго. Ее рука соскользнула с его плеча, и словно что-то замкнулось над ним, отгородило его от Марины. Она вдруг отдалилась. Павел слышал ее шаги, шум воды на кухне, — но все это еле доносилось до него, словно шло издалека.
— Значит, так: давай пить кофе. — Марина пододвинула к Павлу дымящуюся чашку и откинулась в кресле. — С фирменным тортом.
Надо встряхнуться, подумал Павел. Марина сидела напротив него, как будто никуда не уходила. Она курила и смотрела в пространство. От кофе исходил приятный, бодрящий аромат. Один обжигающий глоток. Надо встряхнуться.
— Правда, у нас красиво? — вдруг сказала Марина. — Только чуточку холодновато. Ты этого не находишь? Нет, все-таки холодновато. Вроде образцово-показательного интерьера на выставке. Так живут молодые талантливые ученые. Эталон номер три-бис.
Павел молча прихлебывал кофе. Начинается. Ладно. Пусть лучше так. Только бы не обрывалось совсем. Все равно он не скажет. Ничего не скажет.
— Прекрасная квартира. Прекрасная пара, — продолжала Марина. — Он — талантливый физик, она — сотрудник эпидемстанции. Рядовой сотрудник, но прекрасная женщина. Первый разряд по художественной гимнастике. Может поддержать интеллектуальный разговор. Кончила курсы английского языка.
— Остановись, — попросил Павел.
— Теперь это неважно. Все равно рано или поздно придется расплачиваться. Ты еще не понял этого?
— Расплачиваться?
— Ну, да. Можно построить дом. Даже на болоте. Красивый. Современный. Только жить в нем будет нельзя.
Павел встал:
— Мне надоели твои загадки, — он с трудом сдерживался, чтобы не закричать. — Только я должен. Обязан. А вы все — ничего не должны. Вы только предъявляете счет. Ну, так вот — сами платите по этому счету. Сами.
— Каждый сам за себя, — сказала Марина. — По-немецки. Хорошо, — она помолчала, — звонил твой шеф, просил зайти к нему, если ты свободен. Нет, ничего срочного. Просто приглашение на чаек. Прости, что не сказала сразу. Хотела побыть с тобой. Вдвоем.
— Побыли…
— Бывает. Все в жизни бывает.
Он не помнил, какие видения и лица возникали перед ним. Осталось ощущение: какая-то сила тащит и тащит его вниз, в черный провал, и он летит, и нет дна, только удар все ближе, неотвратимее — и вдруг он словно повисает, и теплые волны медленно вздымают его вверх… А иногда сквозь глухую, черную, давившую толщу доносились какие-то звуки. Потом он стал различать голоса, шаги, отдельные слова…
Когда Павел первый раз открыл глаза с тех пор, как его привезли в больницу, прошло двое суток. В мерцающем свете показалось знакомое лицо — оно приближалось, словно пробивалось к нему, обретая четкость, как в объективе, когда добиваешься резкости, но до того, как Павел отчетливо увидел это лицо, он уже знал, что около него сидит мать и держит его руку. Он ощутил тепло ее пальцев и ладони — такое знакомое, легкое и властное прикосновение, передающее ему силу. Потом постепенно, как из тумана, возникла вся комната, и сестра в белом халате, склонившаяся над столиком с лекарствами, и тогда Павел понял, что это больница. И снова его пронзило ощущение падения и неотвратимости удара. Но было уже не так страшно, потому что рядом сидела мать и спасительный ток жизни исходил от ее руки.
— Что со мной? — как ему показалось, громко произнес Павел. Но сестра даже не пошевелилась, и только мать поняла его:
— Ты упал. На лыжах. Но теперь все обойдется. Не спрашивай больше. Тебе нельзя разговаривать.
И Павел вспомнил, как вслед за Женькой он летел по обледеневшей горке, как рвался ветер, и все росла скорость, и все труднее было удержаться, а глубокий, рыхлый снег, как спасение, был бесконечно далеко внизу, и он с отчаянным усилием, все больше теряя власть над своим телом, удерживал равновесие. Потом его подбросило, и поле со снегом, оказавшееся вдруг перед ним, поднялось и надвинулось на него…
— А Женька? — одними губами спросил Павел.
— Он три километра со сломанной рукой тащил тебя. Если бы не он… Теперь все обойдется, — снова, как заклинание, повторила мать. — Только не разговаривай!
Женьку пустили в больницу через неделю, когда Павел начал заметно поправляться, мог разговаривать, а остальное, как сказал профессор, было делом времени.
Женька выглядел так же, как всегда. Как будто они только вчера расстались. Растрепанные волосы. Неизменная лыжная куртка. Клетчатая рубашка с расстегнутым воротником. Дерзкий огонек в темных глазах. От него пахло свежим, весенним воздухом, улицей, солнцем, волей — даже рука в гипсе не разрушала это ощущение лихой бесшабашности, которое вызывал Женька.
— Бездельничаешь? — сказал он, садясь на кровать. — А кругом врачи, и медсестра в халате…
— Точно, — ответил Павел. — Как в песенке.
До чего же он был рад видеть этого типуса! Просто видеть. Знать, что они еще вместе будут шататься по улицам, записывать по очереди лекции, трепаться в курилке Ленинской библиотеки. Впрочем, он забыл — лекций больше не предвидится. Они ведь дипломники, люди почти свободные, им полагается дни и ночи не спать — разгрызать науку. Но об этом Павел подумал с грустью. Ему-то уж не придется защищать свой диплом, который, как водится, был только начат, а времени до защиты оставалось совсем ничего. Месяц. Ему, конечно, дадут академический отпуск на год. Но год будет потерян. А Женьку распределят без него.
— Как рука? — спросил Павел.
— Нормально. — В доказательство Женька поднял ее вверх. — Через три дня снимут. Ну а ты, — он обвел взглядом палату, — надолго?
— Недели две, говорят…
— Бюрократы?
— Перестраховщики.
Павел сказал так для порядка. К вечеру у него начинались отчаянные головные боли, и, казалось, не будет им конца. А когда он пробовал вставать, ноги, словно чужие, подгибались, не выдерживая тяжести тела, и подступала противная тошнота. В общем, дело дрянь. Две недели… — по правде говоря, ему не верилось, сможет ли что-нибудь измениться за это время.
— Вчера в деканат приходил этот тип из института, в котором мы проходили практику, — сказал Женька, поглядывая в окно. — Заявка на нас с тобой уже в госкомиссии. Этот тип весьма был огорчен твоим легкомысленным поведением. Выбыть из строя ради того, чтобы прокатиться с горки — несерьезно! Очень он сокрушался.
— Невозвратимый урон, — через силу усмехнулся Павел. — Институт этого не переживет.
— Трудно им, беднягам, придется, — поддакнул Женька.