Прошло шесть лет со дня происшествия в Зиновьеве, когда Иван Осипович Лысенко уехал из княжеского дома, оставив княгиню и ее брата под впечатлением страшных слов: «У меня нет сына!»
Для Сергея Семеновича Зиновьева эти слова не могли иметь то впечатление, какое имели для княгини Вассы. Старый холостяк не мог, естественно, понять то страшное нравственное потрясение, последствием которого может явиться отказ родного отца от единственного сына. Зато Васса Семеновна, сама мать, сердцем поняла, что делалось в сердце родителя, лишившегося единственного любимого им сына. Она написала Лысенко сочувственное письмо, но по короткому, холодному ответу поняла, что его несчастье не из тех, которые поддаются утешению, и что, быть может, даже время бессильно против обрушившегося на его голову горя.
Княгиня не ошиблась. Иван Осипович, вернувшись к месту своей службы, весь отдался своим обязанностям, совершенно удалился от общества и даже со своими товарищами по полку сохранил только деловые отношения. Вскоре узнали причину этого и преклонились пред обрушившимся на Лысенко новым жизненным ударом.
Княгиня Васса Семеновна все же изредка переписывалась с Иваном Осиповичем, не касаясь не только словами, но даже намеком рокового происшествия в Зиновьеве.
В последнем жизнь, повторяем, текла своим обычным чередом. Старое старилось, молодое росло. Княжна Людмила Полторацкая и ее подруга служанка Таня обратились во вполне развившихся молодых девушек, каждой из которых уже шел семнадцатый год. С летами их сходство сделалось еще более поразительным, а отношения, естественно, изменились: разница общественного положения выделилась рельефнее и, видимо, это открытие производило на Таню гнетущее впечатление. Она стала задумчива, и порой бросаемые ею на свою молодую госпожу взгляды были далеко не из дружелюбных.
Княжна Людмила – добрая, хорошая, скромная девушка – и не подозревала, какая буря подчас клокочет в душе ее «милой Тани», как она называла свою подругу, по-прежнему любя ее всей душой, но вместе с тем находя совершенно естественным, что та не пользуется тем комфортом, которым окружала ее, княжну Людмилу, ее мать, и не выходит, как прежде, в гостиную, не обедает за одним столом, как бывало тогда, когда они были маленькими девочками.
«Она ведь дворовая», – это было достаточным аргументом, для тогдашнего крепостного времени, даже в сердце и уме молоденькой девушки, не могшей понять, под влиянием среды, что у «дворовой» бьется такое же, как и у нее, княжны, сердце.
Без гостей, у себя, в своей уютненькой комнате с окнами, выходящими в густой сад, княжна Людмила по целым часам проводила со своей «милой Таней», рисовала пред нею свои девичьи мечты, раскрывала свое сердце и душу.
Хотя, как мы уже говорили, гости в Зиновьеве были редки, но все же в эти редкие дни, когда приезжали соседи, Таня служила им наравне с другой прислугой. После этих дней Татьяна обыкновенно по неделям ходила насупившись, жалуясь на головную боль. Княжна тревожилась болезнью любимицы и прилагала старания, чтобы как-нибудь помочь ей лекарством или развеселить ее подарочками, в виде ленточек или косыночек. Однако на самолюбивую Таню эти «подачки», как она внутренне называла подарки княжны, производили впечатление, обратное тому, на которое рассчитывала княжна Людмила: они еще более раздражали и озлобляли Татьяну Савельевну (так звали по отцу Таню Берестову).
Раздражали и озлобляли ее также признания и мечты княжны о будущем.
«И все-то ей доступно! Ведь если мать умрет, все ее будет. К тому же она – княжна, богатая, красавица, – со злобой думала о своей подруге Татьяна и тут же не раз говорила себе: – Да, она красавица, такая же, как и я, ни дать ни взять, как две капли воды. И с чего это я уродилась на нее так похожей?»
Однако пока что этот вопрос для наивной Тани оставался темным. Она не могла ничего узнать даже среди дворни, так как последняя, опасаясь близости Тани к княжне и княгине, боялась хоть как-нибудь проболтаться об этом.
Татьяна между тем продолжала думать со злобным чувством:
«Да, я тоже красавица, однако мне мечтать так, как княжне, не приходится; ведь высмеют люди, коли словом и чем-нибудь о будущем хорошем заикнусь; ведь я холопка была, холопкой и останусь».
Эти мысли посещали ее обыкновенно среди проводимых ею без сна ночей, когда она ворочалась на жестком тюфяке в маленькой, убогой комнатке, отгороженной от девичьей перегородкой, не доходившей до потолка.
Татьяна со злобным презрением оглядывала окружающую обстановку, невольно сравнивая ее с обстановкою комнаты молодой княжны, и в ее сердце без удержу клокотала непримиримая злоба.
«Даром что грамоте обучали, по-французски лепетать выучили и наукам, а что в них мне, холопке? Только сердце мое растравили, со своего места сдвинули. Бывало, помню, маленькая, еще когда у нас этот черноглазый Ося гащивал, держали меня, как барышню, вместе с княжной всюду, в гостиной при гостях резвились, а теперь: знай, вишь, холопка, свое место, на тебе каморку в девичьей, да и за то благодарна будь, руки целуй княжеские!..»
– «Таня да Таня, милая Таня, – передразнивала она вслух княжну Людмилу, – на тебе ленточку, на тебе косыночку, ленточка-то запачкалась, да ты вычистишь». Благодетельствуют, думают, заставят этим мое сердце молчать… Ох уж вы мне, благодетели, вот вы где! – указывала она рукою на шею, вскочив и садясь на жесткую постель. – Кровопийцы…
Так, раздражая себя по ночам, Татьяна Берестова дошла до страшной ненависти к княгине Вассе Семеновне и даже к когда-то горячо ею любимой княжне Людмиле. Эта ненависть росла день изо дня еще более потому, что не смела проявляться наружу, а должна была тщательно скрываться под маской почтительной и даже горячей любви по адресу обеих ненавидимых Татьяной Берестовой женщин. Нужно было одну каплю, чтобы чаша переполнилась и полилась через край. И эта капля явилась.
II. В ЛУГОВОМ
Верстах в трех от Зиновьева находилось великолепное именье, принадлежавшее князьям Луговым. Последние жили всегда в Петербурге, вращаясь в высшем свете и играя при дворе не последнюю роль, и не посещали своей тамбовской вотчины. Поэтому на именье уже легла печать запустения. Однако и одичалость векового парка, и поросшие травой дорожки, и почерневшие статуи над достаточно запущенными газонами и клумбами придавали усадьбе князей Луговых еще большую прелесть.
Обитатели Зиновьева часто ради прогулки отправлялись в Луговое, и для княжны Людмилы и Тани Берестовой не было лучшего удовольствия, как гулять в княжеском парке.
Огромный дом с террасами, башнями и круглым стеклянным фонарем посредине величественно стоял на пригорке и своею штукатуркою выделялся среди зелени деревьев. Запертые и замазанные мелом двойные рамы окон придавали ему еще большую таинственность. Но в некоторых местах на стеклах меловая краска слезла, и можно было видеть внутреннее убранство княжеских комнат.
Княжна Людмила и Таня любили прикладываться глазами к этим прогалинам оконных стекол и любоваться меблировкой апартаментов, хотя лучшие вещи были под чехлами, но, быть может, именно потому казались детскому воображению еще красивее. Одним словом, дом в Луговом приобрел в глазах девочек почти сказочную таинственность.
Однажды, когда княжеский управитель предложил ее сиятельству Людмиле Васильевне – так он величал маленькую княжну – и Тане показать внутренность дома, то обе девочки, сопровождаемые гувернанткой, с трепетом переступили порог входной двери и полной грудью вдохнули в себя тяжелый воздух княжеских апартаментов. После этого несколько недель шли рассказы об этом посещении и воспоминания разных мельчайших подробностей убранства и расположения комнат. Но сказочная таинственность дома как-то вдруг умалилась, и уже при входе в княжеский парк обе девочки перестали ощущать биение своих сердец в ожидании заглянуть в окна дома. Они знали в подробности, что находится за этими таинственными белыми окнами, и дом перестал быть для них загадкой, потерял половину интереса.