— Прикажете начать, товарищ полковник?
— Начинай.
Капитан повернулся на каблуках и выбежал из землянки.
Любовь Ивановна заметила, что в тоне и поведении этих людей, несмотря на внешнюю шутливость, была какая-то торжественность. Они стали словно больше, и она ощутила невольную робость.
Она начала собирать словари в свою поношенную кирзовую сумку. У нее чуть-чуть болели лобные пазухи и глаза покраснели; она это чувствовала по тому, как покалывало веки.
— Я пойду, — сказала она полковнику. — Мне ведь больше нет работы?
— Товарищ старшина, — сказал он ординарцу, — проведите товарища переводчика к машине. — Затем улыбнулся прежней доброй и мягкой улыбкой. — Спасибо вам за хороший труд, — он крепко пожал ей руку и отдал честь.
— До свиданья, Любовь Ивановна. Не забывайте, как мы с вами капли пили, — сказал комиссар.
В сопровождении ординарца Любовь Ивановна вышла из землянки. Лес был наполнен легким сумраком, какой отделяет белую ночь от утреннего рассвета. Деревья стояли четкие и не отбрасывали теней. Немцы еще молчали, молчали и мы. Была та настороженная, нестойкая тишина, которая вот-вот оборвется в хаосе звуков. Где-то неуверенно попробовала голос пичужка. Но загудели самолеты, и пичужка смолкла, решив, что время для песен еще не настало.
Низко-низко над лесом прошла восьмерка лагов. Деревья прошумели верхушками.
Любовь Ивановна шла за ординарцем, глядя себе под ноги. Она хуже видела в эту пору. Трава забрызгала росой ее сапоги. Лес посвежел к утру, и воздух очистился от порохового дыма.
Когда они приблизились к опушке, в лесу заухало. Задрожали листья, и холодный ток воздуха заставил ее поежиться.
— Дивизионная дает, — сказал ординарец.
Тишина разом лопнула. Воздух стал наполняться многими шумами.
— Началось, — проговорил старшина и остановился.
Остановилась и Любовь Ивановна. Она смотрела в оставленную позади темноту леса, где начиналась страшная и нужная работа.
Лес зашумел так, словно на него обрушился огромный вал, и пригнул к земле кряжистые деревья. Под ногой ощущалось дрожание почвы.
— КВ идут, — сказал старшина.
Танков не было видно, но лес ходил ходуном. Они были еще далеко, но казались совсем близкими, и страшно радостно было думать об этой огромной разогретой массе металла, прокладывающей себе путь на врага.
И вот, покрывая все шумы, слабый, как отдаленный гул морского прибоя, но такой же слышимый, вопреки всему, донесся слитый воедино звук человеческих голосов.
— …А-а-а!.. — неслось по лесу.
— Болотовцы пошли! — воскликнул старшина. — «Ура» кричат. Ах, милые!.. — Он скинул винтовку с плеча и ладонью стал хлопать по ее черному, продымленному порохом прикладу.
— У-у-у… а-а-а!.. — высоко-высоко, словно пел девичий хор, звенело по лесу.
Любовь Ивановна прижала руки к груди.
Все виденное и пережитое за сутки слилось в далеком крике, с которым люди шли умирать и побеждать.
1942
Ваганов
— То было летошний год. Еще Ваганов с нами воевал, — сказал старшина Гришин.
— Никифор Игнатьевич, а где сейчас Ваганов? — спросил Коля Куриленков, пятнадцатилетний кавалерист, сын эскадрона.
Худое, как будто вылущенное лицо Гришина с вислыми усами стало нежным.
— Алеша Ваганов врага в самое горло грызет. Он зверек не нам чета. У него война особая…
— Да ведь Ваганова убили под Архиповской, — сказал я, но осекся под тяжелым взглядом Гришина.
— Эх, товарищ лейтенант, молодой вы еще, и такие слова… Нешто Алеша Ваганов даст себя убить? Это ж подстроено все для военной тайны…
Высокий кабардин Гришина, подкидывая спутанные ноги, приблизился к хозяину и тонкой нервной губой шлепнул его по уху.
— Балуй, чертов сын…
Гришин повернулся на локоть, ухватил замшевую губу кабардина, тряхнул и отпустил. Кабардин засмеялся, обнажив розовые десны и белую кость резцов, вызелененных травой.
— Вы, товарищ лейтенант, у нас без году неделя, — стараясь быть вежливым, продолжал Гришин, но взгляд его выдавал затаенный гнев, — а я Ваганова на коня садиться учил. Вот на этого самого Чертополоха. Нет у меня права военную тайну разглашать, а все же скажу: воюет Алеша в самой неметчине, бьет врага в спину, нам путь облегчает. Вот…
Гришин поворошил золу потухшего костра, достал уголек и раскурил трубочку. Махорка, которую он получал из дому, отличалась неимоверной крепостью. У меня заслезились глаза, а Коля Куриленков зашелся в надрывном кашле. Гришин хлопнул его ладонью по узкой мальчишеской спине.
— Очнись, браток! Вот так конник: дыму не сносит! На-кось, затянись разок.
Куриленков, с налившимися от натуги глазами, взял двумя пальцами трубку. Из мундштука выползал тоненькой струйкой дымок. Губы Коли скривились.
— А Ваганов курил? — спросил он с решимостью.
— Ваганов никакого баловства себе не позволял…
— Ну и я буду, как Ваганов, — поспешно сказал сын эскадрона.
— Кури, все равно таким не будешь. Как Гладких будешь, как я будешь, если, конечно, поработаешь над собой хорошенько. Вагановым родиться надо. Мы люди, простые…
В словах Гришина звучала такая вера, такая убежденность в том, что Ваганов жив, что я показался самому себе мелким человеком…
Ваганова убили под Архиповской во время прорыва фронта. Увлеченный преследованием, он ворвался в деревню, занятую неприятелем. С ним был товарищ. Они могли спастись, но под товарищем убили лошадь. Он был схвачен гитлеровцами, прежде чем успел встать на ноги. Ваганов вернулся, чтобы умереть вместе с ним. Дрался он отчаянно. Уже мертвого, его всего истыкали клинками, танк протащил по его телу свою гусеницу. Ваганов был так изуродован, что никто не мог его признать, когда через час с небольшим в деревню ворвался эскадрон, ведомый самим генерал-майором Башиловым. Ваганова опознал лишь сам Башилов, его приемный отец. С бледным лицом, сведенным страшной гримасой боли, и пустыми глазами Башилов опустился на колени и поцеловал сына в обезображенный рот. Стянул с плеч бурку и осторожно, словно боясь разбудить, укрыл его.
В конце деревни еще слышалась стрельба — группа гитлеровцев засела в церковном подвале. Башилов поднялся с колен, коротким броском руки указал на церковь.
— Вперед! За нашего товарища…
Ваганова похоронили с воинскими почестями, а через несколько дней по бригаде пронесся слух, что он жив. Слух поддерживался и такими ветеранами, как Гришин, не верившими ни в бога, ни в черта, и доверчивыми юнцами, влюбленными в Ваганова.
Слух стал правдой эскадрона, правдой бригады, другой правды знать не хотели…
…Я видел Ваганова однажды. Кавалерийская часть генерала Башилова прорвала застоявшуюся оборону противника, я был «брошен» в прорыв вместе с другими корреспондентами нашей фронтовой газеты. Как и следовало ожидать, здесь всем было не до нас. Напрасно промучившись с полдня, мы осели в прифронтовой деревушке.
Я обосновался в большой чистой избе на краю деревни. Старушка хозяйка принесла горячей молодой картошки, самовар и чайник с настоем «гоноболя». Как привычна, но всегда обидна была бедность прифронтовой деревни, живущей под огнем в какой-то очумелой покорности, со своими пустыми закутками и обезголосевшими насестами. Источник жизни этих деревень — воинские части, прохожие и проезжие солдаты и офицеры, несущие с собой надежду, запах жизни, неизменное гороховое пюре и комбижир.
Я выложил свой припас и пригласил старушку к столу. Но она предпочла «сухой паек» и, получив его, скрылась за печку. Я присел к окну и стал пить зеленоватый и цветом и вкусом напоминающий лекарство чай.
Под окном росла береза. Она была расщеплена миной, половина ее, черная и засохшая, умерла, другая, склоненная к земле, зеленела свежим глянцевым листом. Под этой березой на скамейке собралась компания: танкист в промасленном комбинезоне, с гармонью на потертом ремне, белобрысый сапер, два шофера со свежими розовыми лицами в черной рамке отмытой к вискам и шее грязи, несколько девиц в цветных платьях и калошах. Выходя на круг, девицы снимали калоши, оттопав положенное, снова надевали их и отходили в сторону. Из кавалеров неплох был белобрысый сапер. Но то ли гармонист был лишен огонька, то ли танцоры вяловаты, а только в пляске не чувствовалось размаха, она казалась бледной и натянутой, как в повинность.