— Значит, этого великого человека зовут Бертран?
— Да, друг мой, я представлю тебя ему, когда он будет в хорошем настроении. Постарайся припасти на этот случай какой-нибудь редкий рецепт из твоих путевых впечатлений, чтобы пополнить репертуар Бертрана. Мой повар, как и Брийа-Саварен, ставит человека, открывшего новое блюдо, выше того, кто открыл новую звезду, ибо, как он утверждает, звезд на небе и без того хватает и они светят нам независимо от наших познаний.
— Твой Бертран — выдающийся философ, — заметил я.
— Ах, друг мой, я бы сказал ему то же, что Людовик Тринадцатый говорит Анжели в «Марион Делорм»:
Но, к счастью, от Бертрана никуда не деться, и завтра ты отведаешь его стряпню. А теперь, что ты собираешься делать? Ну же, отвечай!
— Друг мой, я намеревался лишь заглянуть к тебе мимоходом, обнять тебя и тут же уехать.
— Куда уехать?
— Еще не знаю.
— Ты лжешь, Макс! Ты сейчас в таком состоянии, когда человеку нужно отвлечься от своего горя. Ты вспомнил обо мне и приехал, спасибо тебе за это! О! Не волнуйся, наши развлечения не будут буйными, они не заденут углов твоей уже немного притупившейся боли: ведь я вижу, что острой боли уже нет. Да здравствуют искренние, благородные и естественные страдания! Они долго не затухают, но в конце концов уходят. В первую очередь да здравствуют безысходные страдания! Их нельзя позабыть, но к ним можно привыкнуть. Вспомни-ка те стихи, что Шекспир вложил в уста Клавдия, пытающегося утешить Гамлета:
Дорогой Макс, здесь ты найдешь то неторопливое отвлечение, что на первый взгляд походит на скуку, и надо быть очень проницательным, чтобы распознать в нем чувство, лишь родственное скуке. Когда это отвлечение покажется тебе недостаточным, ты уедешь отсюда, чтобы поискать иных забав, более созвучных с состоянием твоей души. Будь спокоен, если ты сам не догадаешься, что пора сменить обстановку, я тебе об этом скажу, ведь я врачеватель печалей.
— В таком случае, почему ты не можешь излечиться сам, мой бедный друг? — спросил я.
— Дорогой Макс, даже Лаэннек, который изобрел наилучший инструмент для аускультации при заболеваниях груди, умер от чахотки. Я не требую, чтобы ты ответил прямо сейчас, прав я или нет. Я лишь говорю тебе: в одном льё отсюда, на берегу Эра, стоит прелестный загородный домик, который я пока снимаю, но, если грянет революция, я его куплю. Я возвращаюсь туда по вечерам; поскольку я ждал тебя, ты найдешь там полностью подготовленный к твоему приезду павильон.
Альфред позвонил. Я хотел возразить, но он жестом приказал мне молчать.
Вошел секретарь.
— Распорядитесь, чтобы запрягли лошадь и подали экипаж, — приказал ему мой друг, — и скажите Жоржу, чтобы он отвез этого господина в Рёйи, а затем вернулся к пяти часам за мной.
Секретарь удалился.
— К тому времени я закончу свою работу, — прибавил Альфред.
— Закончишь работу?..
— Закончу составлять меню, друг мой. Это первое действительно важное дело, которое мне подвернулось с тех пор, как я стал префектом. Сам понимаешь, тут нельзя ошибиться.
Пять минут спустя я уже ехал в экипаже по направлению к Рёйи.
IV
Рёйи, или, точнее, замок Рёйи, был прекрасным обиталищем и служил клеткой мизантропа и сибарита по имени Альфред де Сенонш. Это красивое здание XVII века, напоминающее феодальную крепость двумя башнями с остроконечными кровлями черновато-серого цвета, услаждало аристократический глаз. Оно возвышалось на поросшем травой холме, который тянулся до самого Эра, окаймленного рядами тополей — здешней высокой растительностью, столь хорошо прижившейся в Нормандии. По обеим сторонам холма высились живописные группы деревьев с такой сочной зеленью, что встречается только в довольно сырых местах, а газоны, каждое утро сиявшие свежестью благодаря невидимым садовникам, могли поспорить с самыми бархатистыми английскими лужайками.
Небольшой павильон, предоставленный в мое распоряжение, состоял из гостиной, спальни, рабочего кабинета и туалетной комнаты; он был чисто прибран, как будто меня в самом деле здесь ждали.
Невысокая лестница из четырех ступеней, заставленная горшками с геранью, вела в цветник, так что в любое время дня и ночи я мог спускаться в сад и возвращаться к себе, не открывая никакой другой двери, кроме моей собственной.
Стены кабинета были украшены рисунками Гаварни и Раффе, среди которых две-три работы кисти Мейсонье радовали глаз своим изяществом, глубиной мысли и ясностью.
Кроме того, привлекали внимание три полотнища, висевшие напротив каминного зеркала и на двух боковых стенах, с тремя коллекциями: современных ружей и пистолетов, восточных ружей и пистолетов, а также набором холодного оружия со всего света — от малайских крисов до мексиканских мачете, от ножей-штыков Девима до турецких канджаров.
Я гадал, глядя на них, каким образом один и тот же человек может сочетать в себе художественный вкус и административный талант.
Когда мой друг вернулся домой, я поделился с ним своими соображениями.
— Ах, дружок, — ответил Альфред, — твоя матушка тебя избаловала. Она очень верно заметила, что совсем необязательно чего-то добиваться, чтобы стать кем-то, и важнее быть выдающейся личностью, нежели занимать превосходную должность. У меня есть три тетки, и я их единственный, хотя и не бесспорный наследник. Это три парки, которые ткут мою судьбу из золота и шелка, но одна из них неизменно готова оборвать нить, если я брошу службу. А ведь ты понимаешь, мой милый, что я держу в своей конюшне шесть лошадей и четыре кареты, не считая наемных экипажей, а также плачу кучеру, камердинеру, конюху, повару и еще трем-четырем слугам, чьи имена мне неизвестны, отнюдь не из своей ренты в двадцать тысяч ливров и не из жалованья в пятнадцать — восемнадцать тысяч франков. Нет, все эти расходы берут на себя поровну мои тетушки, при условии, что я чего-то достигну в жизни. Тетушки приставили ко мне какого-то типа, якобы управляющего, и будут тратить по четыре тысячи франков в месяц на содержание моего дома до тех пор, пока не оставят своему наследнику двести тысяч ливров годового дохода, которым они владеют сообща. Таким образом, моя двадцатитысячная рента и жалованье остаются в целости и сохранности, и я трачу их на карманные расходы. Словом, эти старые дамы не так уж плохи. Разумеется, ты понимаешь, что я заставляю тетушек оплачивать мои официальные приемы отдельно. В таком случае я окружаю старух особым вниманием, что чрезвычайно их умиляет. Поскольку мы принадлежим к роду судейских крючков, то есть обжор, я посылаю тетушкам меню и собственноручный план стола с указанием порядка подачи блюд и перечнем имен благородных гостей, которым я буду иметь честь скормить их деньги. Благодаря такой предупредительности я мог бы безболезненно устраивать обеды раз в неделю, но я воздерживаюсь!
— Я понимаю: это тебя утомляет…
— Нет, не совсем так; еда, особенно хорошая еда, утомляет нас ничуть не больше, чем любое другое занятие. Однако я утомляю себя политической деятельностью, и в чрезвычайных обстоятельствах у меня недостанет сил для борьбы. Надо беречь себя. Хочешь взглянуть на меню, которое я составил?
— Я ничего в этом не смыслю, дорогой друг.
— Полно! Представь, что я поэт и читаю тебе свои стихи. Ведь нет ничего зануднее стихов!
— Ладно, читай свое меню.
— Бедная жертва!
Альфред достал из служебного портфеля лист бумаги, с важностью развернул его и прочел: