Это чудо перевоплощения, чудо всемирности есть русское чудо по преимуществу, особый дар Божий, великий и страшный. Можно бы сказать, что национальное призвание России заключается в преодолении национальности, в достижении всечеловечности. Хотим или не хотим, нам от этого не отделаться. И всемирною войною задача русской всемирности поставлена так, как еще никогда.
России надо ответить на этот вопрос. И вовсе не радость, не гордость наша, а ужас в том, что, кажется, мы одни понимаем как следует, что быть со Христом или; против Христа — значит быть или не быть не только нам, но и всему человечеству.
Если Христа не было, то не будет конца абсолютному национализму, абсолютной войне — и мир погиб, и мы уже видим начало этой гибели. Но Христос был — и мир спасен, и мы уже видим или скоро увидим начало спасения. Вот что в наши дни мог бы сказать Вл. Соловьев.
Он принимал войну вообще. И эту войну принял бы. Сказал бы, как мы говорим: ужасная, проклятая война, а все-таки надо воевать до конца. Но он имел бы право сказать и то, что многие сейчас говорят без всякого права: надо воевать до конца, потому что конец этой войны — конец всех войн.
Сказать вместе с Соловьевым: да будет абсолютное человечество, Богочеловечество — и значит сказать: да будет эта война концом всех войн, да будет вечный мир.
Это сказать сейчас нужнее, чем когда-либо, и вот почему своевременнее, чем когда-либо, наши поминки по Соловьеве.
ЧААДАЕВ
1794–1856
Adveniat regnum tuum.
В прошлом году исполнилось стодвадцатилетие со дня рождения Петра Яковлевича Чаадаева (1794–1914), и никто об этом не вспомнил; в будущем году исполнится шестидесятилетие со дня его смерти (1856–1916), и никто, вероятно, не вспомнит. Хотя у нас теперь столько годовщин, сколько на кладбище памятников, но Чаадаев забыт: на таких людей память у нас коротка.
«Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или том, что его не будет, — все равно, надобно было проснуться». Так описывает Герцен впечатление от «Философического письма» Чаадаева (1836).
«Никогда с тех пор, как в России стали писать и читать, никакое литературное или ученое событие не производило такого огромного влияния, не разносилось с такою скоростью и с таким шумом», — замечает другой современник (Жихарев) о том же «Письме».
Это — «месть», «выстраданное проклятие» России. «Оставьте все надежды». Россия гибнет. Ее прошедшее пусто, настоящее невыносимо, а будущего вовсе нет. Вся она — «только пробел разумения, грозный урок, „данный народам, — до чего отчуждение и рабство могут довести“».
Так понял Герцен Чаадаева; так поняли все — славянофилы и западники, либералы и консерваторы, умные и глупые, честные и подлые.
Поднялась «ужасная суматоха», как в разрытом палкой муравейнике. «Все соединилось в одном общем вопле проклятия и презрения к человеку, дерзнувшему оскорбить Россию».
«Письмо Чаадаева не что иное, как отрицание той России, которую с подлинника списал Карамзин» (кн. Вяземский).[31] «Чаадаев излил на свое отечество такую ужасную ненависть, которая могла быть внушена ему только адскими силами» (Татищев).[32] «Обожаемую мать обругали, ударили по щеке» (Вигель).[33] «Тут бой рукопашный за свою кровь, за прах отцов, за все свое и за всех своих… Это верх безумия… За это сажают в желтый дом» (кн. Вяземский).
Взывали к митрополиту Серафиму, дабы он обратил внимание на «богомерзкое письмо», где изрыгаются «дерзостные хулы на веру и отечество». Студенты Московского университета выражали попечителю, гр. Строганову, желание «с оружием в руках вступиться за оскорбленную Россию». «Мало было Сибири, каторги, кнута, крепости, чтобы достойно покарать изменника своему Богу и своему отечеству» (маркиз де Кюстин).[34]
Не понял Чаадаева и проницательнейший из русских людей, Пушкин. «Клянусь вам честью, я не хотел бы иметь другое отечество, ни другую историю, чем те, которые дал нам Бог». Как будто Чаадаев хотел иметь другое отечество!
«Поверьте, я больше, чем кто-либо из вас люблю свое отечество… Но я не умею любить с закрытыми глазами, с опущенной головой, с немыми устами… Я думаю, что прежде всего мы обязаны отечеству истиной», — ответил он (в «Апологии сумасшедшего») всем своим обвинителям, в том числе и Пушкину.
«Прошлое России было удивительно, настоящее более чем великолепно, а будущее превзойдет все, что может себе представить воображение самое смелое: вот с какой точки зрения должно рассматривать и писать русскую историю», — говаривал гр. Бенкендорф, шеф николаевских жандармов. Разумеется, не так любил Россию Чаадаев.
Император Николай Павлович на «Философическом Письме» положил резолюцию: «Прочитав статью, нахожу, что содержание оной — смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного».
Вспомнили, что Чаадаев принадлежал к Союзу благоденствия и, может быть, к Тайному обществу 14 декабря, заподозрили связь «Письма» с какою-то «политическою сектою», чуть не целым заговором.
Нарядили следственную комиссию, и хотя никакого заговора не открыли, но с виновными расправились жестоко, даже по тому времени: журнал «Телескоп», где напечатано «Письмо», запрещен, редактор Надеждин сослан в Усть-Сысольск, цензор Болдырев отрешен от должности, а Чаадаев объявлен, по высочайшему повелению, «сумасшедшим», о чем послан указ московскому военному генерал-губернатору.
Так повторилась история Чацкого — «горе от ума». И никого не удивила эта небывалая казнь сумасшествием.
Только по особой милости не посадили Чаадаева в сумасшедший дом, а отдали под «медико-полицейский надзор».
Он был мудрец, но не мученик. Как это часто бывает с людьми смелыми в мыслях, он оказался робким на деле. В первые минуты храбрился, объявил, что «не отрекается от своих мыслей и готов их подписать кровью», — но потом не выдержал.
«Прочтя предписание (о своем сумасшествии), — доносил Бенкендорфу начальник московского корпуса жандармов, — он смутился, чрезвычайно побледнел, слезы брызнули из глаз, и не мог выговорить ни слова. Наконец, собравшись с силами, трепещущим голосом сказал: „Справедливо, совершенно справедливо!“ И тут же назвал свои письма „сумасбродными, скверными“».
«Чаадаев сильно потрясен постигшим его наказанием, — сообщал А. И. Тургенев,[35] — сидит дома, похудел вдруг страшно, и какие-то пятна на лице… Боюсь, чтобы он и в самом деле не помешался».
«Я должен видеть у себя ежедневно господ медиков, ex officio меня навещающих, — вспоминал сам Чаадаев. — Один из них, пьяный штаб-лекарь, долго ругался надо мною самым наглым образом».
(Этот пьяный штаб-лекарь, ругающийся над сумасшедшим философом, — не вечный ли символ русского просвещения?)
«Развязки пока не предвижу, да, и признаться, не разумею, какая тут может быть развязка. Сказать человеку: „ты с ума сошел“ — не мудрено; но как сказать ему: „ты теперь в полном разуме“?.. Земная твердость бытия моего поколеблена навеки».
Через год надзор был снят, под условием «не сметь ничего писать».
Чаадаев не помешался, но существование его было «опрокинуто» — никогда уже не мог он оправиться: замкнулся в себе, ушел в свою скорлупу, застыл, окаменел, как бы умер заживо, и остальные двадцать лет жизни провел в Москве — «Некрополисе», городе мертвых — как мертвый.
31
Вяземский Петр Андреевич (1792–1878) — поэт, публицист; был дружен с Чаадаевым.
32
Татищев Дмитрий Павлович (1767–1845) — дипломат, член Государственного совета.
33
Вигелъ Филипп Филиппович (1786–1856) — директор Департамента иностранных вероисповеданий (1829–1840); крайне негативно относился Чаадаеву.
34
Кюстин Адольф де (1790–1857) — французский писатель, публицист; отправился в Россию, находился под личным покровительством Николая I, однако в книге «Россия в 1839 году» критиковал русское самодержавие.
35
Тургенев Александр Иванович (1784–1845) — литератор, археограф; директор Департамента духовных дел иностранных вероисповеданий (1810–1824); поддерживал отношения с Чаадаевым до конца жизни.