Что ужаснее — кровь, льющаяся, как вода, с паперти Реймсского собора, или удивленные глаза этой девочки? Оба ужаса одинаковы: война только вскрывает то, что было в мире. В мире мы об этом забыли, — может быть, вспомним в войне.
В войне и в мире дух просвещенного варварства — дух небытия. Материализм современной культуры — мнимый реализм; идеализм религии — реализм культуры подлинный. «Господь — крепость жизни моей». Если Он истинен, то истинно все; если Он — ложь, то все ложно и призрачно.
Страшный суд над нами совершается — не над кем-либо из нас, а над всеми, ибо все повинны в крови, льющейся с паперти, и в удивленных глазах маленькой девочки.
«Валтасар царь сделал большое пиршество для тысячи вельмож своих и пред глазами тысячи пил вино… Тогда принесли золотые сосуды, которые взяты были из святилища дома Божия в Иерусалиме; и пили из них царь и вельможи его, жены его и наложницы его. Пили вино и славили богов золотых и серебряных, медных, железных, деревянных и каменных. В тот самый час вышли персты руки человеческой и писали против лампады, на извести стены чертога царского, и царь видел кисть руки, которая писала. Тогда царь изменился в лице своем; мысли его смутили его, связи чресл его ослабели, и колена его стали биться одно о другое». И явился пророк, и прочел написанное: «Мене, Мене, текел, упарсин… Исчислил Бог царство твое и положил конец ему; ты взвешен на весах и найден очень легким; разделено царство твое и дадено мидянам и персам».
Не будем ли и мы на тех же весах взвешены и найдены очень легкими? Мнимая тяжесть — действительная легкость ученого доктора, убийцы лебедей, который никогда не узнает, о чем они перед смертью поют.
ВОЙНА И РЕЛИГИЯ
Когда ночью проснешься и вдруг вспомнишь: «война!» — в душе подымается ужас. Можно ли воевать, чем оправдать войну, какой смысл в войне, — как бы мы ни отвечали на эти вопросы, ужас остается ужасом.
Людоедство некогда казалось естественным. Люди ели человечье мясо, не думая о том, можно или нельзя есть; потом перестали, тоже не думая, потому что вкус человечьего мяса им опротивел. И того, кто теперь вздумал бы отведать его, постигла бы участь Дон-Жуановых спутников, которые после кораблекрушения, умирая от голода, убили человека и съели: «они сошли с ума — went raging mad».
Война людям все еще кажется естественной, и они воюют, не думая о том, можно или нельзя воевать; перестанут, тоже не думая, когда война им опротивеет. И это уже начинается. Вот Леонардо да Винчи называет войну «самым зверским из сумасшествий — bestialissima pazzia»; вот Л. Толстой говорит о войне такую правду, какой еще никто никогда не говорил. А что в немногих великих, то и во многих маленьких: вот русский солдат ранил австрийца штыком, потом взял его себе на плечи, долго нес, ухаживал за ним, а когда он умер — сошел с ума от жалости и ужаса.
Наше возмущение «немецкими зверствами» подобно возмущению людоедов тем, что человечье мясо едят недожаренным. Нет, уж лучше просто есть, не возмущаясь; чем хуже, тем лучше: скорее война опротивеет. Человек, оставаясь человеком, уже воевать не может: он должен озвереть. Говорят, в нынешних сражениях лошади грызутся: люди заражают зверей своим собственным зверством.
Закрыть глаза, отвернуться, уйти от этого ужаса — вот первое движение человека, который понял, что такое война. Но уйти некуда: хотим, не хотим — мы все в войне, все убийцы или убитые, едущие или едомые.
Не уйти от войны одному: все виноваты и все должны покаяться. А уходить одному, брезгать, умывать руки, может быть, больший грех, чем вместе со всеми в войне участвовать.
«Вот пришел Касьян-угодник и Никола-угодник к Богу в рай.
— Где ты был, Касьян-угодник? — спросил Бог.
— Я был на земле; случилось мне идти мимо мужика, у которого воз завяз; он попросил меня: помоги воз вытащить; да я не захотел марать райского платья.
— Ну, а ты, Никола-угодник, где так выпачкался?
— Я был на земле, шел по той же дороге и помог мужику вытащить воз.
— Слушай, Касьян, — сказал тогда Бог, — за то, что ты не помог мужику, будут тебе через три года служить молебны. А тебе, Никола-угодник, за то, что помог мужику воз вытащить, будут служить молебны два раза в год».
Воз человечества завяз в грязи и в крови. Не будем же проходить мимо, сохраняя чистоту райского платья, будем вытаскивать воз, пачкаясь в крови и в грязи.
Что есть кое-что и в войне доброе, это сейчас все видят. Так уж мир устроен, что ценою великого зла покупается великое благо. Дьявол служит Богу нечаянно; но человеку все-таки надо сделать выбор между Богом и дьяволом.
Одно из «благ» войны — познание народа. Мы всегда верили в народ; теперь уж не верим, а видим, знаем. Не то удивительно, что народ в войне храбр, а то, что, несмотря на все усилия сделать из него «зверя», он сохраняет человечность, образ и подобие Божие. Золотая руда была землей засыпана, покрыта вековой ржавчиной. Но меч ударил по ней — и вот разрез ее сверкающий.
Золото, золото — сердце народное!
Еще удивительнее познание того, что мы так презрительно называли доныне «мещанством» современной Европы. По всей вероятности, эта война — конец старого порядка «мещанского», начало нового, неизвестного. И вот надо быть справедливым: есть величие в этом конце. Если начало «мещанской» Европы в Великой революции было прекрасно, то и конец — в великой войне — так же прекрасен.
Конец «мещанства» — конец «индивидуализма», мнимого, нерелигиозного утверждения личности.
— Сейчас одно из двух: или уйти на войну, или уйти в себя, — говорил мне один из последних русских «индивидуалистов».
Это, конечно, самообман: в себя от войны не уйдешь, потому что война, не только вне нас, но и в нас самих. Именно сейчас, в этой войне без вождей, без героев, без личностей, больше чем когда-либо чувствуется малость одного, величие всех.
Тут есть правда, но есть и ложь или опасность лжи. Война — затмение личности, не только мнимой, но и подлинной. От Байрона до Ибсена, от Достоевского до Ницше — мещанский индивидуализм не ответил на религиозный вопрос о личности, но поставил его так, как он еще никогда не ставил. Ответа на этот вопрос— вот чего ждет Европа не от войны, а от того, что будет или может быть после войны.
А чего ждет Россия?
Для России возможны два исхода.
Один — порабощающий, победа зверского национализма и милитаризма, которая страшнее всех поражений. Почти все, что сейчас говорится и делается, направлено в эту сторону; почти вся льющаяся кровь — вода на эту мельницу. Но если так, желать ли победы? Внутренний враг не злее ли внешнего?
Нельзя не желать победы. И если нельзя победить, не соединившись с внутренним врагом, то надо с ним соединиться, но при этом — сознавать опасность того, что делаешь, чтобы не оказаться в дураках или в изменниках.
Другой исход — освобождающий. Что народ идет на войну, пусть еще бессознательно или полусознательно, за какой-то правдой и что правда эта будет «обновлением» России — мы все надеемся. Но одной надежды мало: надо готовить этот исход, закреплять в сознании мгновенный, стихийный порыв. Русская интеллигенция — сознание России. Сейчас менее, чем когда-либо, должно ей отрекаться от себя самой.
Кто нынче не верит во все что угодно, иногда с безумной и преступной легкостью? Дешева стала вера, сомнение — дорого. Сомнение — сознание — «воздушная разведка» над вражеским станом. Не будем же бояться сомнений, не будем стрелять по своим собственным летчикам.
«Война с войной», «война за мир» — пустые слова, хуже чем пустые — лживые, пока торжествует национализм звериного образа. Мы видим его в наших врагах; увидим же и в нас самих.
Изживание войны — изживание национализма. Война есть предел насилия. Христианством насилие не отрицается, а преодолевается, изживается. Религиозная антиномия насилия, антиномия войны — «нельзя и надо» воевать, «нельзя и надо» убивать — неразрешима в позитивной плоскости. Задача русского сознания, русской интеллигенции, заключается в том, чтобы перенести вопрос о войне из позитивной плоскости в религиозную, где эта антиномия разрешается: «нельзя и не надо».