Реформация знает «лишь одно религиозное измерение — в глубину, лишь одну бедную линию — от Бога к человеческой душе».
Продолжим эту мысль Карташева, чтобы выяснить ее до конца.
Церковь утверждает соединение людей — общество в Боге; реформация утверждает каждого отдельного человека в Боге, а соединение людей — общество без Бога.
Может быть, религия в человечестве — величина более постоянная, чем обыкновенно думают; может быть, религиозная теплота души человеческой всегда одинакова, как теплота глубоких вод. Бог есть то, чем люди живы, и пока они живы, есть у них Бог, хотя они сами не знают Его. Может быть, и в современном культурном обществе изменилось не количество, а качество религиозной энергии. В церкви люди шли вместе к Богу; теперь к Богу идет человек, когда он один, а когда люди вместе, они идут к чему угодно, только не к Богу. Бог ушел внутрь человека, а между людьми не стало Бога.
Реформация, уничтожив церковь — соединение людей в Боге, очистила место для государства — соединения людей без Бога. Никогда еще государство не было таким абсолютным, единственным, как в наши дни. В Средние века рядом с государством была церковь. Вся современная европейская культура выковывалась между церковью и государством, как между наковальней и молотом. Но наковальня разбилась вдребезги, и остался один молот, уже не кующий, а дробящий, сокрушающий. Средневековую церковь обвиняют в жестокости, в кострах и пытках инквизиции. Современного государства никто ни в чем не обвиняет. Но если бы сотая доля тех жертв, которые приносят сейчас государству, принесены были церкви, то давно уже на земле наступило бы Царствие Божие.
Никогда еще государство не было так подобно церкви, как в наши дни. Каждая национальная церковь хочет быть вселенской, и каждое национальное государство тоже. Эта мировая война и есть война государств национальных за государство всемирное.
Церковь — самое огненное из чудес; государство — «самое холодное из чудовищ». Государство — оборотень церкви.
Государство сделалось церковью, — оттого-то и не может понять современный человек, насквозь государственный, что такое церковь.
Тут хитрость дьявола: он загнал Бога в самый темный, тайный угол души человеческой, чтобы завладеть сначала всем остальным миром, а потом и душой человеческой, потому что ей все-таки некуда уйти из мира. И, судя по тому, что сейчас происходит в мире, хитрость эта удалась или почти удалась: Бог — «частное дело» (Privât Sache) каждого человека в отдельности, а общее дело всего человечества в лапах дьявола. Каждый в одиночестве спасается, а все вместе гибнут. И если так дальше пойдет, то можно сказать с уверенностью: никто не спасется.
Одна причина ухода человечества из церкви — религиозный индивидуализм, порожденный реформацией, то, что происходит внутри культуры; другая причина — то, что происходит внутри самой исторической церкви.
«Все недвижное, не творящее истории еще подвластно, по инерции, церкви; но все творчески-живое, передовое, носящее на себе печать молодости и таящее в себе залог будущего не может поместиться в церковь и выходит из нее». «Духовный разрыв с церковью идет по линии вопросов, известных каждому культурному человеку. Всякий знает, что он не находит в церкви удовлетворения своему разуму, своей свободе, своему творчеству и освобождению общественному». «Причина этого разрыва не в одном грехе и своеволии человечества, но и в требовании высшей религиозной истины. Все приобретения человеческого сознания в истории, все углубление и обновление стоящих перед ним философских, социальных и религиозных задач не может быть им оставлено, забыто по существу. Этих вечно растущих требований человеческого духа нельзя у него отнять ни священными угрозами, ни священными ласками».
«В церкви иссякло пророчество. Она обескрылела под абсолютною властью священства, стала вся целиком старообрядческой, утратила радость буревестника, летящего впереди огня, палящего старую землю и старое небо. В церкви осталась, слезами умиления и восторга напоенная, радость примирения с тленным и преходящим образом мира сего, но радости творческого разрушения и созидания в ней нет. И люди идут в церковь поплакать в горе или радости, творить же идут в открытые поля, под солнечный купол небес, и там вдыхают живительный воздух пророческой эсхатологии» (откровения о последних судьбах мира).
«Если так, то что же сдвинет церковь с места?»
На этот вопрос отвечают последние страницы книги, воистину огненные, пророческие, небывалые в русской литературе со времен Чаадаева. Надо прочесть целиком эти страницы; жалко вырывать из них отдельные слова, отдельные звуки этой великолепной симфонии. Слова записанной речи — ноты несыгранной музыки. Но те, кто слышал речь Карташева, никогда ее не забудут. Художественная красота, алмазная ясность, алмазная твердость, может быть, ее наименьшее достоинство; может быть, слушатели даже совсем не увидели этой красоты, как жаждущие не видят красоты сосуда, из которого пьют.
«Человеческое сердце, пророческое по преимуществу, — вот вечный, неиссякаемый ключ всех религий и всяческого религиозного творчества. Итак, в церкви должно воскреснуть пророчество», — отвечает Карташев на вопрос об исполнении церкви. В душе человеческой не иссяк источник пророчества. «Церковь только проглядела, куда оно ушло». Духом пророческим «сейчас дышит все человечество внецерковное и внерелигиозное». «Без религии человечество перестраивает землю, созидает новый мир и чувствует, что здесь с ним, в этом творческом порыве благодать будущего». Не иссяк источник пророчества. «Он ширится и несется бурным потоком, выбившись из берегов церкви… Надо его слить со встречным церковным томлением о пророчестве. Надо приемник пророчества у церкви вскрыть, чтобы и там оно загремело о том же, о чем гремит в человеческих душах».
«Итак, — заключает Карташев, — религиозных чаяний человечества не могут удовлетворить никакие реформы и реформации церквей, а также никакое недвижное стояние на камне Петровом» — на камне священства. «Только на крыльях пророческой благодати духа, дышащего в мире, где он хочет, через опыт всех церквей, через исторический подвиг всего культурного человечества, через рассеянный одинокий религиозный опыт, даже через опыт всех религий люди соединятся в лоне единой, воистину вселенской церкви, которая приведет их к порогу царства Христова на земле. Тогда смутные чаяния человечества и молитвенное устремление церкви сольются воедино в чудесном исполнении».
«Вы ищете чего-то нового в церкви, но в какой же? В пределах православной церкви или за ее пределами?» — этот вопрос предложен был Карташеву одним из слушателей, католическим священником.
На прямой вопрос надо ответить прямо. Карташев отвечает уклончиво. Тут у него опять та неясность, недосказанность, о которой я уже говорил: смешение или недостаточное разделение двух смыслов в слове «церковь», — может быть, единственная мутная и слабая точка во всей речи, но именно здесь и не должно быть слабости; здесь должна быть твердость непоколебимая, ибо точка эта и есть точка опоры для того рычага, которым идея церкви поднимается и вдвигается в историю.
«Невозможно увидеть лицо еще не рожденного младенца», — оправдывает Карташев эту неясность. Лицо младенца нерожденного увидеть нельзя, но лицо матери можно. Кто же мать грядущей церкви вселенской? Одна из церквей исторических или все они вместе, или же, наконец, внецерковная стихия человечества? Карташев этого не знает и не хочет знать. Он отвечает нерешительно: «Пророческое творчество в церкви как будто мыслится переливающимся за грани канонической дисциплины (власти священства). Как будто рисуется внешний раскол, новое вероисповедание». «Как будто» — этого достаточно для мысли, но не для воли; для созерцания, но не для действия.
Власть священства в церкви абсолютна. Надо ли восстать на эту власть во имя пророчества? «Как будто» надо, отвечает Карташев. Но с таким ответом кто же восстанет? Тут, как во всех вопросах воли, — а без воли какое же творчество — не должно быть сомнений. Тут или — или. Пока есть «как будто», нет воли, нет действия.