Вообще-то батюшка охотно угождал Катрине. Однако на сей раз слова кружевницы не произвели на него того действия, на какое она рассчитывала. Он заявил, что находит непростительным подобное поведение со стороны капуцина и желает, чтобы того поскорее посадили на хлеб и воду в самую что ни на есть мрачную дыру, в подземелье той обители, чьим позором и бесчестьем он сделался.
С каждым словом батюшка все больше распалялся:
— Чтоб какой-то пьяница и развратник, кому я каждый божий день даю чарку доброго вина и самые жирные куски, отправился озорничать в кабак с гулящими девицами, которые до того уж дошли, что предпочитают общество бродячего ножовщика и капуцина обществу честных торговцев, облеченных доверием всего квартала! Какого черта!
Тут батюшка вдруг прервал свою отповедь и украдкой взглянул на матушку; она, вытянувшись, стояла у лестницы, сурово и резко шевеля спицами.
Катрина, удивленная столь нелюбезным приемом, сухо проговорила:
— Стало быть, вы не хотите замолвить за него словечко перед кабатчиком и перед стражниками?
— Если прикажете, я им скажу словечко, — посоветую забрать вместе с капуцином и ножовщика.
— Как же так! — воскликнула кружевница со смехом. — Ведь ножовщик ваш друг.
— Не так мой, как ваш, — гневно отрезал батюшка. — Этот-то бродяга, разносчик, да еще хромой.
— Ах, вот оно в чем дело, — хихикнула Катрина,— верно, он хромает. Но хромать-то хромает, да в цель попадает!
И, громко смеясь, она покинула харчевню.
Батюшка повернулся к аббату, который аккуратно соскабливал ножом с индюшачьей ноги остатки мяса:
— Так вот, как я уже имел честь докладывать вашей милости, за каждый урок чтения и письма, который этот капуцин давал моему сыну, я платил ему чаркой вина и лакомым куском — зайчатины, крольчатины, гусятины, а то и пулярки или каплуна. Он просто пьянчужка и забулдыга!
— Будьте благонадежны, — подхватил аббат.
— Попробуй он только переступить порог харчевни, я его грязной метлой прогоню.
— И отлично сделаете, — одобрил аббат. — Этот капуцин сущий осел, и учил-то он вашего сынка не столько человеческой речи, сколько ржанию. Бросьте в огонь «Житие святой Маргариты», молитву против обмораживания и все эти истории про оборотней, которыми монах отравлял разум отрока,— и вы совершите благое дело. За ту цену, что получал от вас брат Ангел, я сам согласен давать уроки, я обучу это дитя латыни и греческому, обучу даже французской речи, над усовершенствованием коей немало потрудились Вуатюр и Бальзак [8]. Таким образом, благодаря двойной и редкостной удаче сей юный вертеловерт, сей Жако Турнеброш [9], станет ученым мужем, а я буду каждодневно обедать.
— По рукам! — вскричал батюшка. — Принесите-ка нам, Барб, две чарки. Пока обе стороны не чокнутся в знак согласия — дело не пойдет. Разопьем вино здесь. Ноги моей больше не будет в «Малютке Бахусе», только бы подальше от этого ножовщика и этого капуцина.
Аббат поднялся с места и, опершись на спинку стула, произнес медленным, торжественным тоном:
— Прежде всего благодарю тебя, создатель, творец и попечитель всего сущего, за то, что ты привел меня в сей дом хлебодарный. Один лишь ты направляешь наши стопы, и в делах повседневных узнаем мы твои предначертания, хотя было бы весьма дерзко, а то и просто неуместно следовать им слишком неукоснительно. Ибо каждый наш шаг направляет божественная длань, ее обнаруживаем мы в любых делах, само собой разумеется возвышенных, коль скоро в них сказывается воля божья, и, однако ж, низменных и смехотворных, коль скоро в них участвуют люди, а воля его открывается нам только в своей человеческой ипостаси. Посему не будем, как то делают капуцины и простодушные женщины, при виде козявки вопить, что ползет она-де, выполняя промысел божий. Воздадим хвалу отцу небесному, помолимся ему, дабы просветил он меня в тех знаниях, какие я надеюсь передать этому отроку, а что касается всего прочего, положимся на его святую волю, не пытаясь понять ее через малое. Потом, подняв чарку, он отхлебнул чуть не половину.
— Вино, — сказал он, — вносит в состав человеческого тела приятное и оздоровляющее тепло. Влага сия достойна быть воспета на Теосе или в Тампле князьями вакхической поэзии Анакреоном и Шолье [10]. Мне хочется омочить вином губы юного моего ученика. Он поднес чарку к моему подбородку и воскликнул:
— Пчелы Академии, сюда, сюда, спуститесь благозвучным роем на уста Якобуса Турнеброша, посвященные отныне музам.
— О господин аббат, — вмещалась матушка, — вино и вправду привлекает пчел, особенно сладкое вино. Но зачем этим злыдням, этим мухам садиться на губы моего Жако, ведь они пребольно жалят. Как-то раз я надкусила персик, а пчела возьми да и ужаль меня в язык, от боли я света божьего невзвидела. И полегчало мне лишь тогда, когда брат Ангел положил мне на язык щепотку земли, смешанной со слюною, и прочел молитву святому Козьме.
Аббат разъяснил матушке, что о пчелах он упомянул в иносказательном смысле. А батюшка, не сдержавшись, упрекнул ее:
— Барб, вы святая и достойная женщина, но я сотни раз замечал за вами прискорбную слабость врываться очертя голову в серьезную беседу, забывая, что хуже всего соваться в воду, не спросясь броду.
— Может, и так, — согласилась матушка. — Но, если бы вы слушались моих советов, Леонар, вам же было бы лучше, Понятно, я не разбираюсь во всех пчелах, какие бывают на свете, но я понимаю, как нужно вести дом и что полагается делать мужчине в летах, отцу семейства и знаменосцу цеха, дабы, сохранить приличие и благонравие.
Батюшка поскреб за ухом и налил вина аббату, который произнес со вздохом:
— Увы, в наши дни наука не столь почитаема во Французском королевстве, как была она почитаема у римского народа, хотя к тому времени, когда риторика возвысила Евгения до императорского сана [11], римляне уже утратили свои древние добродетели. В наш век не редкость видеть сведущего человека на чердаке без света и огня. Exemplum ut talpa. [12]Тому примером я.
Тут он поведал нам историю своей жизни, каковую и привожу дословно, разве что за исключением тех мест, которые я, по детскому своему недомыслию, не мог уразуметь, а следовательно, и удержать в памяти. Надеюсь, что мне все же удалось восстановить пробелы, пользуясь теми признаниями, какие делал он позднее, когда удостоил меня своей дружбы.
* * *
— Таким, каким вы видите вашего покорного слугу, — начал аббат, — или, вернее сказать, таким, каким вы меня не видите, — ибо тогда был я молод, строен, черноволос и быстроглаз, — я преподавал свободные искусства в коллеже Бове под началом господ Дюге, Герена, Коффена и Баффье. Я получал награды и надеялся составить себе громкое имя в науках. Но женщина разбила все мои чаяния. Звалась она Николь Пигоро и держала книготорговлю под вывеской «Золотая библия» на площади перед самым коллежем. Я был завсегдатаем ее лавочки и без конца листал книги, полученные из Голландии, равно как иллюстрированные издания, снабженные весьма учеными сносками, толкованиями и комментариями. Я был пригож собой, и, на мою беду, госпожа Пигоро не преминула это заметить. Была она премиленькая и могла еще нравиться. Глаза, ее говорили красноречивее слов. В один прекрасный день Цицерон и Тит Ливий, Платон и Аристотель, Фукидид, Полибий и Варрон, Эпиктет, Сенека, Боэций и Кассиодор, Гомер, Эсхил, Софокл, Еврипид, Плавт и Теренций, Диодор Сицилийский и Дионисий Галикарнасский, святой Иоанн Златоуст и святой Василий, святой Иероним и блаженный Августин, Эразм, Сомез, Тюрнеб и Скалигер, святой Фома Аквинский, святой Бонавентура, Боссюэ в компании с Ферри, Ленен, Годфруа, Мезерэ, Мейнбург, Фабрициус, отец Лелон и отец Питу, все поэты, все ораторы, все историки, все отцы церкви, все ученые мужи, все теологи, все гуманисты, все компиляторы, сверху донизу заполнившие стены, стали свидетелями нашего первого поцелуя.