Полковник в задумчивости пожевал губами.
— А вы что скажете, Ремез?
Краснощекий Ремез поднялся и спокойно заговорил:
— Прежде всего, Сергей Антонович, я не хочу быть таким категоричным. — Ремез посмотрел искоса на Очеретного. — В конце концов, Куманько констатирует лишь физическую, так сказать, причину смерти и отсутствие признаков насилия. Ни один судебно-медицинский эксперт не позволит себе в официальном выводе утверждать — самоубийство. Это не его забота.
— Что ты нам лекции читаешь? — вспылил Очеретный. — Ты сл-ледователь — ты и доказывай!
— Товарищ старший лейтенант! — повысил голос Журавко.
Вслепую открыл ящик и принялся ощупывать его в поисках своих любимых «Шахтерских», хотя они лежали на столе. — Продолжайте, Ремез.
— Если и в самом деле самоубийство, — следователь сделал паузу и воспользовался ею, чтобы потеребить себя за раздвоенный подбородок, — то это еще надо доказать. Ясное дело, и тут я согласен с товарищем Очеретным, даже хорошенькие девушки не лишают себя жизни из прихоти или от большой радости. Нужно выяснить причины, а они бывают иногда совсем неожиданными. Я бы сказал, что следствие только начинается.
— И как долго оно будет продолжаться? — раздраженно спросил начальник райотдела. Поскольку Ремез молчал, Журавко перевел взгляд на Гринько.
Тот рассказал о вчерашней встрече с Юлей.
— У меня сложилось впечатление, что она чего-то боится, — закончил он.
— Такого громилу кто угодно испугается, — неудачно пошутил Очеретный. — Ну, любила Яроша, ну, потеряла его. Не думаешь ли ты, что она из ревности посоветовала Сосновской утопиться?
— Не доводите до абсурда, — поморщился Журавко. — А вы, Гринько, повстречайтесь-ка с этой Полищук еще раз. Стоит поинтересоваться, откуда страх. Повстречайтесь, но не сегодня и не завтра. Если это тот страх, который может нас заинтересовать, дайте ему созреть. Когда похороны?
Ремез посмотрел на часы.
— В пять, — сказал он. — Все формальности соблюдены.
Журавко обратился к Очеретному.
— Ваши люди там будут? Нелишне послушать, что будут говорить родные, товарищи по работе.
В дверь постучали, и в кабинет начальника райотдела влетел капитан Панин.
— Разрешите принять участие в совещании, товарищ полковник?
— А, блудный сын, возвратился? Наконец-то! — воскликнул Журавко, не скрывая радости, что видит Панина. Выпрямившись во весь свой высоченный рост, он поспешил навстречу капитану. — Разрешаю. Но совещание уже закончилось. Вы свободны, товарищи!
Был Панин, как всегда, по-спортивному подтянут — сухощавый сгусток тренированных мускулов, глаза смеялись. Умел он при желании прикинуться простачком или же предстать перед вами рафинированным интеллигентом. Наблюдательные люди сокрушались, что в его лице гибнет незаурядная артистическая натура, не подозревая, как они близки к истине. Дело в том, что капитан Панин начинал свою самостоятельную жизнь на сцене областного драматического театра. И как начинал! Бывало, молодежь ходила не на спектакль, а «на Панина». Но вдруг грянул гром: артист Панин блестяще сыграл роль инспектора уголовного розыска и потерял интерес к театру. Как известно, человеческая судьба — особа хитроумная, а нередко и каверзная, но Олекса Панин на нее не жаловался.
— Ну, что там у павлопольцев? — нетерпеливо спросил полковник, как только они остались вдвоем. — Долгонько они тебя держали. Что-то запутанное?
— Распутали, — сказал Панин. — Сложить все вместе, так в Павлополе я и недели не сидел. Пришлось с самолета на самолет…
Журавко не сводил с капитана глаз. Дома он избегал разговоров о служебных делах и своих сотрудниках, однако о Панине вспоминал часто, чем немало заинтриговал жену. Когда же она намекнула, что хотела бы увидеть современного Холмса, Журавко фыркнул:
«Старая ты для него, Фрося. У Панина знаешь кто? Шумейко, театральная прима!»
«Но он же — Панин, а она — Шумейко».
«Актрисы редко берут фамилии мужей, — терпеливо объяснил он, удивляясь наивности жены. — Актрисы заботятся о собственном театральном имени».
«Знаешь, — сказала она, — я, может, ошибаюсь, но мне почему-то кажется, что он похож на Юру».
«Ничуть», — возразил полковник, недовольный тем, что разговор приобретает нежелательное направление. В позапрошлом году пограничник Н-ской заставы Юрий Журавко «погиб смертью храбрых при выполнении служебных обязанностей». Иногда такие сообщения почта приносит и в мирное время. Единственный сын, его и Фроси. Не проходило дня, чтоб она не вспоминала Юрия, и за каждым воспоминанием были слезы.
«Ничуть», — сказал он тогда. Теперь же, сидя рядом с Паниным, подумал: «А Фрося попала в точку он таки напоминает Юру, хотя немного старше. В лице сходства мало, тут другое. Жизнь словно не вмещается в нем, плещет через край самыми неожиданными проявлениями, и это притягивает как магнит. Именно таким был Юрий. Но Фрося же никогда не видела Панина! Воистину материнская душа полна загадок».
— А как тут у вас? То есть, я хотел сказать, у нас?
Журавко встрепенулся.
— Зашились мы, — неохотно произнес он. — Не по всем, известно, параметрам, но одно дело…
В глубине души супруги Гафуровы были согласны, что им давно пришло время остановиться, и не безрассудство, а мечта о сыне приумножала их семью. По правде, Зинаиде было безразлично, мальчика или девочку она прижмет к груди, — все равно ее кровинка, но вот Рахим…
С тех пор как увидела впервые в душной, неизвестно когда убиравшейся комнате его внимательные, такие черные, что даже жутко стало, глаза, он нисколько не изменился. Ни морщинки, ни сединки. Годы летели над ним, не оставляя печати. По крайней мере, так казалось Зинаиде, хотя она и понимала, что это самообман, но пусть бы он не кончался, ибо за ним стояло счастье. Она была благодарна судьбе за случай, который привел Рахима к ней в вечерние сумерки далекого сорок пятого года. Кто-то другой назвал бы это не случаем, а стечением обстоятельств, к тому же весьма трагических, да разве это не то же самое?
Позднее Зинаида узнала, что выпускник пехотного училища Рахим Гафуров был тяжело ранен под Рюдесдорфом по дороге в действующую часть. Пока лежал в госпитале, война кончилась, лейтенант так и не успел выпустить ни одной пули по фашистам. Рана была из тех, о которых госпитальный хирург в присутствии пациентов говорил «фифти-фифти». Гафуров английского языка не знал, но его кавказский организм безошибочно выбрал именно ту половину, что означала жизнь. В конце лета его комиссовали, а перед самым отъездом Рахима подозвал к себе пожилой капитан-артиллерист.
«Дочка у меня дома, одна, без матери. А я… Может, заскочишь? Считай, по пути. Гостинец передашь и мое доброе слово».
Не мог Гафуров отказать, да и домой не слишком торопился. К кому? Было ему восемь лет, когда родители погибли под снежным обвалом в горах. Жила в Баку родственница, добрые люди повезли сироту в город. Да не зря сказано, что беда не ходит одна, родственница к тому времени выехала, куда — никто не знал. Вырос Рахим в детдоме, были у него друзья, да где они теперь?
Часа через два, когда Рахим, поскрипывая новенькой офицерской портупеей, прощался с медперсоналом, молоденькая сестричка всхлипнула:
«А тот, ну, вы знаете, капитан… умер».
Сколько ехал — столько мучился мыслью о неминуемой встрече с дочерью артиллериста. Как произнести страшное слово, глядя в глаза, наверное же, радостные, потому как вот сидит человек, который еще недавно говорил с отцом, живым, больным, раненым, да что поделаешь — война кончилась, а врачам работать еще и работать. Миновать бы станцию — и пусть колеса стучат, ничего не изменишь, рано или поздно она вычитает свое горе из похоронки. Желанный гость — кто приносит в дом радость, а он?..
Но на верхней полке лежал чемодан капитана из рыжей оленьей шкуры, гостинец, на самом же деле — отцовское прощание, а еще было слово, данное им, Гафуровым, фронтовику, теперь уже мертвому, потому дважды святое. И он подумал, что судьбе угодно испытать его мужество таким жестоким способом.