— Италии крышка, — твердо заявляет Лобик. — Стратегических целей она не достигла нигде. В Африке итальянцам и Роммелю скоро капут. Тунис не удержат. Недаром Гитлер оккупировал Южную Францию. Боятся высадки союзников с юга.
— Фронт наступает, а Кузьменки кабана закололи. Двух новых привезли, — острит Алексей. — Драпать не собираются. Гвозд новое пальто сшил... Но поздно. Давайте, хлопцы, по коням.
Алексей не притворяется. Только так и смотрит на вещи. Но ничего не попишешь — его соседи Кузьменки действительно заядлые полицаи. Так что надо остерегаться. Да и Гвозд — шпик известный.
Расходятся по одному. Первым за дверь шуганул Лобик, за ним — Митя.
II
Решение, что не осталось никакого другого выхода, кроме как податься в лес, просить у партизан пощады, а если примут к себе, то мстить немцам, уничтожая их жестоко, безжалостно, Лубан принял неожиданно, несмотря на то что он и его сообщники думали и говорили об этом давно. События на фронте были только толчком, ускорившим принятие такого решения. В душе Лубана оно вызревало еще с прошлого лета. Тогда к нему приходили посланцы от партизан, и не совсем даже партизан, а от людей, которых забросили из-за линии фронта со специальным заданием. Тех людей целиком удовлетворяло, чтобы он, Лубан, занимая высокое положение в немецкой администрации, помогал им. Но он на такое пойти не мог, — во-первых, не умел раздваиваться, а во-вторых, считал, что цена, которую заплатит таким образом, будет мала, чтоб искупить свой грех.
Он, заместитель бургомистра, принял тогда все меры, чтоб женщина из Нехамовой Слободы, приходившая к нему с предложением служить партизанам, не попала в руки немцев. Сам ее приход значил для Лубана многое. Если там, в лесу, допускают мысль, что он, заместитель бургомистра, не совсем потерянный человек, что он еще может вернуться к своим, принести пользу, то это мнение о нем вселяло надежду, придавало душевную силу. Всю прошлую осень он только и думал о том, как перебросить мост к партизанам.
В сорок первом году Лубан твердо решил, что такой жизни, как была, больше не будет. Ему доставляли удовольствие сообщения о том, что Красная Армия отступает, сдает немцам города, села, оставляет важные промышленные и сельскохозяйственные районы. С жадным нетерпением он ждал, когда же наконец немцы овладеют советской столицей.
Это могло вызывать только удивление, так как неприятности, какие имел Лубан в жизни, были не большими, чем у некоторых других людей, которые тоже пострадали в тридцать седьмом или в тридцать восьмом годах, однако на сторону немцев не перешли. Лубан до ареста был начальником службы пути в отделении железной дороги, его намеревались повысить по службе, выдвинуть на такую же должность в управлении, но неожиданный арест прервал этот естественный служебный рост. После того как Лубана, не доведя дела до суда, оправдали, даже о такой должности, которую он занимал раньше, пришлось забыть. Ее твердо занимал человек, который написал на него Лубан знал об этом точно — донос. Характер Лубан имел гордый, упрямый, своей правды доказывать не стал. Из города перебрался на небольшую станцию, занял там скромную должность кассира товарной конторы.
Было много всякого другого, но основное направление мыслей, настроения Лубана определяло убеждение, что в прошлой жизни власть захватили не люди дела, а хитрые приспособленцы, карьеристы, которые руководствовались шкурными интересами. Ход первых месяцев войны как бы подтверждал то, о чем думал Лубан. Осенью сорок первого года, уже став заместителем бургомистра, он застрелил переодетого окруженца. Убил Лубан своего советского человека в поселке совхоза Росица. Об этом хорошо знают в местечке и во всей округе. Пути назад, казалось, не было.
Одумался позже, когда немцы стали устанавливать свой порядок, а он, Лубан, им активно в этом помогал. Много уплыло воды за один только год жизни в оккупации. Глядя на тех, кто шел добровольно в полицию, становился начальником, а также на тех, кто не хотел служить немцам, а согласившись, продолжал им вредить, Лубан с ужасом понял, какую большую, непоправимую ошибку он совершил. Чрезмерно раздул личную обиду. Забыл, что и тогда и теперь были разные люди, и людей добрых, честных, слова которых не расходятся с делом, было намного больше, чем шкурников и карьеристов. Он предал Родину — только такими словами можно было назвать его поведение.
Начиная с прошлой осени Лубан жил в состоянии оцепенения, нарушенного душевного равновесия, когда трудно принять правильное решение. Он уже знал, что с немцами не останется, глядел на них с лютой, бессильной злостью. Но выхода не видел. Его руки были в крови, а кровь так легко не смывается.
Он строил много планов: убить гебитскомиссара, сделать так, чтобы в местечке погибло как можно больше немцев, и, наконец, погибнуть самому, но после долгого размышления эти свои намерения отклонял.
Затаенно, не вполне осознанно он все-таки хотел, чтоб его вспоминали добрым словом и после смерти. А так могли подумать, что он что-то не поделил с недавними господами.
Человек не может жить в одиночестве. Постепенно Лубан начал открываться друзьям-товарищам, с которыми связала его горькая година оккупационной судьбы. Бригадир путейцев Адамчук, начальник местной промышленности Толстик, начальник пожарной команды Ольшевский так же, как и он, уразумели, что сели не в тот воз. Лубан считал их мелкими сошками: привыкли сладко есть, пить и потому с необыкновенной легкостью поменяли хозяев. Никаких убеждений у них нет и не могло быть. Жили как живется, спасали собственную шкуру. Но их положение проще: немцам служили, были начальниками, однако кровью себя, как он, Лубан, не запятнали.
У них, заговорщиков, было много пьяных сборищ, бесед. В результате родилось решение, что надо искать общий язык с партизанами. Но так просто, с пустыми руками к партизанам не придешь. Надо было что-то сделать, как-нибудь насолить немцам, чтобы там, в лесу, посмотрели на них, теперешних немецких прислужников, более ласковым оком.
Втянули в компанию Годуна, заместителя начальника полиции. Этому хитрому, вертлявому человеку, который до войны служил начальником уголовного розыска, не надо было долго объяснять, что от него требуется. Партизанам не хватает оружия, поэтому Годун за какой-то месяц сделал так, что в тайном хранилище заговорщиков оказалось три ручных пулемета и более десяти винтовок.
Еще осенью возникло намерение подвести под партизанский удар какую-нибудь волостную или даже часть районной полиции. Но без надежной связи с партизанами осуществить такое дело невозможно. Годун исподволь начал заводить переговоры с прудковским старостой, который, по мнению всех, кто собирается у Адамчука или Толстика, давно связался с лесными хлопцами. Но пока шли эти предусмотрительные двухсторонние переговоры, партизаны сами разогнали лужинецкий, литвиновский и пилятичский гарнизоны. Откладывать выход в лес дальше уже нельзя...
Случилось так, что круг заговорщиков, в который вначале входили только местные начальники, постепенно расширялся за счет людей, которые вообще отказывались от службы у немцев. Лубан тут ни при чем. Их втянули хитрый Толстик или тот же Годун. Хотят, наверное, создать видимость подпольной работы тут, в местечке. Мол, не сидели сложа руки. Лубан против маскарада. Может, от этого на душе лишняя тревога.
Заместитель бургомистра не спит. Лежит на топчане, подложив под голову старую фуфайку, от которой пахнет мазутом, перегоревшим углем и еще чем-то особенным, что бывает только на станциях. Он любит эти запахи, так как сызмалу жил около железной дороги, в казенном доме, где, наверное, и теперь доживает век старый, сгорбленный, давно покинутый взрослыми сыновьями отец. Мать умерла несколько лет назад.
В последние месяцы, когда в душе вспыхнуло это неугасимое пламя отчаяния, он собирается навестить отца. При нынешнем положении Лубана проехать сто с лишним верст на каком-нибудь воинском товарняке, чтобы попасть в город, где живет отец и где большую половину жизни прожил он сам, вообще-то нетрудно. Он может вытребовать аусвайс со всеми нужными печатями и разрешениями. Но что-то вроде мешает. Что — он и сам пока не разберет. Отец конечно же знает, кто теперь его сын, так как знакомые люди из того города были тут, — видно, рассказали о его службе. Не отозвался старик ни словом.