До Вакуленки смысл телеграммы доходит не сразу. Разобравшись, что к чему, он чешет затылок:

— Придумают же, черти полосатые. Настает самое интересное, а тут лети. Немцев, значит, будут выгонять без нас. Жалко, хлопцы, не увижу своими глазами. Два года мечтал об этом...

Листок идет по рукам. Читают его молча, сосредоточенно. Один Вакуленка не может успокоиться:

— Ну ладно, пусть тебе, полковнику, трудно в одну дудку дудеть с новым начальником. А я рядовой. Званий не имею. Меня в другую область не перекинешь. Зачем я там? Надо было отзывать, когда Лавринович приехал.

Гуликовский, шевеля черными стрелками бровей, загадочно улыбается:

— Тут другое, хлопцы. Вы еще не вышли из войны. Не понимаете. Тут же ясно написано: в распоряжение ЦК. На курсы вас забирают. Подучат, выветрят из головы партизанщину. На область, может, еще не поставят, а районами руководить будете.

Руководить районом? Сикора говорил то же самое. Но себя в такой должности Бондарь даже мысленно не представляет.

Ночью отряды выходят в Дубровицкие леса, ближе к Росице. Через Мазуренковых связных Бондарь знает: отец жив, здоров, хотя есть опаска немцы стали за ним следить. В соседнем с отцовским двором поселился изгнанный из Пилятич начальник полиции. В местечковой полиции не служит, занялся земледелием, и это как раз настораживает.

Отыскав в людской толпе Мазуренку, Бондарь просит:

— Найди в Дубровице надежную женщину. Пускай предупредит отца. Хочу с ним повидаться.

Мазуренка согласно кивает головой, в свою очередь просит:

— Возьмешь у меня письмо. К жене. Бросишь в Москве. Я, брат, даже сына своего не видел.

Весть о том, что начальник штаба улетает в тыл, распространилась мгновенно. Письма пишут многие — Большаков, командир роты Петров, даже Гервась, у которого брат в Архангельске.

Странное настроение у Бондаря.

Предчувствие, что замыкается один круг жизни и начинается новый, впрочем, не подвело. Только он не думал, что новая жизненная полоса начнется на такой высокой волне. Но он прилетит в Москву не с пустыми руками.

Недавние сомнения, заботы, которые еще вчера бередили душу, куда-то сплывают, уступив место тихой грусти расставания. На события личной и окружающей жизни он смотрит теперь с новой вышки, и из того, что видит, отметается мелкое, мизерное, не стоящее внимания. Народ борется — вот главное, чем живут сейчас деревни, города, окрестные леса, болота, все без исключения районы, и об этом он расскажет в Москве.

Еще в молодые годы Бондаря про обычную в крестьянской повседневности работу, такую, как пахота, сев, уборка урожая, стали говорить высокими, вдохновенными словами — борьба, битва за хлеб. Но еще более соответствуют такие слова теперешним делам, когда на войну поднялся стар и млад, когда деревенская женщина, накормившая партизан, рискует жизнью.

Волаху Бондарь желает добра. Вчера Дорошка, поддавшись слухам, наплел ерунды — следственной комиссии нет. Было заседание обкома, Волах требовал судить Михновца. Расстреляли же заместителя начальника полиции из Батькович, который прибежал к партизанам на исходе зимы.

Михновцу везет: командиры заступились. Наказали тем, что сняли с бригады. По всему ясно: Волах ищет опоры, ему не легко. Привык, как и Лавринович, к армии, а тут другие законы. Пускай поживет в землянках, поест несоленой картошки, попьет ржавой воды — кое-чему научится...

II

Штабы — на Дубровицких выселках. Поселочек стародавний, похожий на усадьбы староверов-хуторян: под одной крышей хаты и хлева, дворы огорожены дубовыми частоколами, на огородах — прясла.

Несмотря на суету, которая предшествует каждому бою, горбылевцы выкроили часок, чтоб попрощаться с Бондарем. За столом собрались все, кто зачинал отряд. Торопливо произносят тосты, чокаются стаканами, стараются казаться веселыми. Бондарь расчувствовался до слез. Понимает: рвется дорогое, незабываемое, такое, что, может быть, никогда больше не повторится в жизни. С Хмелевским, Гервасем, Васильевичем, Большаковым, Надей Омельченко, Соней, Топорковым и другими сроднился душой. Знает о них все, а они — о нем.

На прощание песню затянули — "Синий платочек"...

В этот момент Мазуренка приводит в хату женщину, которую Бондарь сначала не узнает. Высокая, полнотелая, с круглым, миловидным лицом, она смотрит на него и улыбается. Есть в ее глазах, улыбке что-то до боли знакомое, давнее, и Бондарь вдруг встрепенулся. Перед ним — Надя, та самая местечковая Надя, с которой в молодости он просиживал вечера.

— Как ты сюда попала? — взволнованно спрашивает Бондарь, уже догадываясь, зачем Мазуренка привел его знакомую.

— Замужем тут. Скоро семь лет.

Застолье между тем шумит. Бондарь с Надей выходят на подворье.

Женщина показывает на новую пятистенку.

— Вон моя хата. Ты тут третий раз, а не зашел.

Ему становится весело. Ощущение такое, будто с Надей расстался недавно и не было Горбылей, военной службы, войны — всего того, что пролегло между ними за долгие беспокойные годы. Своим появлением она все это как бы вычеркивает, оставляя чувство приязни к ней и его мужской власти над нею.

Удивительно — Надя будто стоит перед началом его нового жизненного круга. Десять лет назад, когда, окончив лесную школу, он уезжал в военное училище, она плакала, предчувствуя, что к ней он не вернется. Теперь улыбается, плакать о нем у нее нет оснований, она — чужая жена.

— Я зашел бы, — переходя на шутливый топ, говорит Бондарь. — Мужика твоего боюсь.

Она смотрит ему в глаза, и лицо ее озаряет мгновенная, едва уловимая вспышка радости.

— Не выдумывай. Ты даже не знал, что я тут. А я все о тебе знаю. Мне Максимук рассказывает. Тот, что на курсах с тобой учился.

Сдерживая в себе желание прикоснуться к женщине рукой, прижать к себе, Бондарь спрашивает:

— В местечке бываешь?

— Хожу иногда. К твоим заглядываю. После того как села сожгли, не была. Дед Язэп еще в прошлом году умер.

Усадьба старого Язэпа находилась недалеко от их двора, ближе к болоту. Летним утром она тонула в тумане. Хотя старик был грамотен, при царе сидел в волости писарем, но фабричной одежды не признавал. Неизменно одевался в домотканые штаны, рубашки. Был белый как лебедь. Доброе было сердце у деда Язэпа. До революции прятал демократов-забастовщиков, которые порой наезжали из Гомеля, Речицы. После коллективизации в Язэповом гумне складывали снопы те из местечковцев, кто втайне от сельсоветского ока засевал лесные полянки.

— Хочу отца повидать, — говорит Бондарь. — Забирают меня отсюда.

На лице женщины мелькает тень тревоги.

— Куда забирают?

— Туда, — Бондарь показывает рукой на восток. — Наши наступают, скоро будут тут. Поеду на курсы.

— Неужели не хватило тебе курсов? Седеть стал, а все учишься. Жить когда?

— Кончится война, приеду сюда. — Бондарь смотрит Наде в глаза. — Я, Надя, женат. Только не знаю, где жена.

Ее лицо пунцовеет, и она опускает взор.

— Так я пойду. Что сказать отцу?

— Пускай подойдет в ольшаник. Завтра в полночь. Только осторожно. Боюсь за тебя. За отцовой хатой следит полицай.

— Не бойся. Твой помощник не первый раз меня посылает.

Она ушла. Он смотрел ей вслед, пока ее дородная, красивая, полная женственности фигура не скрылась за частоколом двора.

Вечером Надя возвращается.

— Передала все, — говорит она. — Отец был в поле, пришлось ждать.

Покраснев, потупила глаза, пригласила:

— Приходи, когда стемнеет. Не хочу, чтоб языками плели.

Пятистенка у Нади новая. Ухоженный дворик, накрытый соломой хлевушок. Вечер звездный, тихий — такие вечера бывают на склоне теплого лета. Улица в сером полумраке.

Хозяйка завешивает окна, зажигает каганец. По выбеленным стенам скачут тени. Обстановка в хате небогатая. В правом углу — деревянная кровать, в левом — стол, два табурета.

— Только стали обживаться, а тут война, — рассказывает, как бы извиняясь, хозяйка. — Федя лесником был.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: