Рядом с почтой, в глубине двора, — маленькая хатка, в которой живет многодетный составитель поездов Лысак. Бывший знакомый Гвозда никуда с места не тронулся, сидит дома, ест картошку. В первое время Гвозд его побаивался. Но это давно прошло. Если и боится кого Гвозд, то только немцев. Эти торбохваты выгоду понимают. Служишь им — вот весь паспорт.

Гвозд чист перед немцами.

Навел он туману только в одном. Слух по местечку пущен — Матвеев убит. В лесу действительно нашли убитого, немцы возили Гвозда опознавать труп. Он подтвердил то, что надо было подтвердить. Для своей безопасности, для успокоения пана Швальбе.

Жив Матвеев или мертв — Гвозд не знает. Былое ушло, не вернется. Не Матвеев страшен — одиночество. Он, Гвозд, пропал бы, если бы не поддержка родичей. Тесть золотой человек. Каждый день отводишь с ним душу. Двух своих сыновей, братьев жены, отдал в полицию. На две семьи — три пайка.

Вот только с женой плохо. Родила дочку и сохнет. Сделалась тоненькая, как былинка, на худом, сморщившемся личике только глаза блестят. Никуда на люди не показывается.

На следующий вечер Гвозду повезло. Отправившись следить за квартирой Полуяна, он встретил в темном переулке высокую как жердь, покрытую старинным дырявым шарфом женщину. Фамилия ее, кажется, Ядрицкая.

— Пане Гвозд, остановитесь. Имею к пану интерес.

— Что вам угодно?

— Могу давать пану разные сведения. Про опасных для немецкой власти лиц. За деньги, конечно. Живу бедно, не имею хлеба...

Гвозд обрадовался. Да это же то, что надо. Напрасно он мучился, ломал голову: набрать таких бабуль, и снова он на коне. Оглянувшись, он вытаскивает из кармана кошелек, дает старухе несколько марок.

— Завтра в восемь вечера на этом самом месте. Поняла?

Еще через день Гвозд кладет на стол начальника жандармерии записку о сборище на квартире адвоката Былины. Интересный узелок завязывается. Старый знакомый Лысак тоже приходил к адвокату. Неделя, как выпустили из тюрьмы, — и снова материальчик. На этот раз он с ним расквитается.

На прощанье Гвозд просит:

— Господин начальник, дайте мне денег. У меня же помощники, им надо платить. Разговоры подозрительных лиц, по моему заданию, подслушивает учительница Ядрицкая.

Жандарм усмехается, хлопает Гвозда по плечу, но денег, скупердяй, отваливает не густо — восемьдесят марок.

VIII

Еще холодно, но нет-нет да и дохнет в лицо ясным солнечным днем весны. Началась капель, потрескивает под ногами тонкий, подтаявший ледок на лужах.

Под вечер, когда сероватый сумрак висит над местечком, мельник Забела заворачивает во двор к Крамеру. Долго стучит на крыльце сапогами, хлещет по ним веником. Особнячок у бургомистра что надо. Производит впечатление как снаружи, так и изнутри. Вкус у председателя райпотребсоюза, который на казенные деньги отгрохал до войны хоромину, по всему видать, неплохой был.

Навстречу мельнику еще в сенях-веранде выплывает Гертруда Павловна, ласково здоровается, приглашает в покои. Берет у него из рук полушубок и шапку. Приложив палец к губам, шепчет:

— Вы его, Панас Денисович, не нервируйте. Прошу вас. Не рассказывайте ничего плохого. Сердце у него...

Баба немного мешком ударена, с придурью. Могла б и не говорить такого. Барыней прикидывается. Забела в последнее время забегает к Крамеру частенько и лучше ее знает, как чувствует себя бургомистр. Сдал Август Эрнестович, крепко сдал. С того дня, как в лес, к партизанам, сбежал его заместитель Лубан, а с ним и некоторые другие местечковые начальники, на глазах переменился. Лицо осунулось, похудел. Чуть богу душу не отдал после той ночи, когда жандармерия расстреляла заложников — жен и детей всех тех, кто ушел в лес.

Крамер лежит на топчане, дремлет. Когда заходит мельник, подымается, всовывает ноги в войлочные тапочки.

— Садитесь, Панас Денисович. Спасибо, что не забываете. Для некоторых, сказать по правде, меня и дома нет. Жена на посту.

Входит Гертруда Павловна, приносит зажженную лампу. Стоит, вопросительно смотрит на мужа.

— Может, чарочку, Панас Денисович? Сам-то я не могу.

— Спасибо, спасибо, Август Эрнестович. Что-то и мне нездоровится. Печенка, черт ее побери.

Хозяйка вышла, и, как всегда, они остались вдвоем. Август Эрнестович поднялся, вынул из ящика стола бутылочку с зелеными пилюлями. Две из них проглотил, запил, не наливая в стакан, водой из графина.

— Еврейка эта скрылась, — понизив голос до шепота, сообщает Забела. От Краснея дала лататы. Что ж, теперь ей ничего не страшно... Весна на носу. И нам не страшно. Теперь мы вольные с вами, Август Эрнестович. Душой я измучился. Ведь больше чем полгода прятали. Не дай бог, нашли б ее тут. Она же, ежели б прижали, как на исповеди все выложила б...

О том, что еврейка с ребенком двинулась, скорее всего, в места, где хозяйничают теперь партизаны, Забела дипломатично умолчал. Зачем говорить ненужные слова? Пускай идет хоть к черту на рога, лишь бы тут было спокойно.

— Ее мы спасли, — говорит бургомистр, — а другим вряд ли поможем.

— Что такое, Август Эрнестович?

— А разве не слышали?

— Ничего не слышал, ей-богу. Я сегодня с утра к сестре в Дубровицу подскочил. Муж на войне, дети как мак, мелкота. Подкинул им мешок муки. Приехал и сразу к вам...

— Снова были аресты. Взяли шестерых.

Забела хмурится. На широком красноватом лице растерянность и уныние.

— Так они таки виноваты?

— Теперь сам черт не разберет. Хочу спросить у вас, Панас Денисович. Вы знаете Ядрицкую? До войны учительницей в школе работала. Хотя какая там учительница — по рисованию. Где-то недалеко от вас живет.

— Знаю. Кто ее не знает.

— Ну, и что вы скажете?

— Сволочь, Август Эрнестович, отпетая сволочь. Болтается, извините за слово, как г... в проруби. Мне один человек еще до прихода немцев говорил, — мельник поперхнулся, поглядел на бургомистра. Но невольно сорвавшееся слово тот пропустил мимо ушей. — Она же не здешняя, откуда-то с Украины, — продолжал Забела. — Так там, говорил, где раньше жила, сто ведер крови выпила. Уже тогда, — мельник перешел на шепот, — на людей доносы писала.

Крамер усмехнулся:

— Ядрицкая и на меня писала. Прошлой зимой. Будто покрываю коммунистов. Тогда еще Швальбе был. Так я приказал, чтоб ей всыпали.

— Так что, снова пишет?

— Момент настал. Всё эти натворили, которые убежали. Она, стерва, нюхом чует. Думает, теперь у меня сила не та. Но еще поглядим. Я еще на ногах стою твердо. Ко мне не подкопается...

Больше об арестованных бургомистр не считает нужным говорить, а Забела не допытывается. Скрипнула калитка, во дворе послышались шаги. Через некоторое время снова кто-то прошел мимо занавешенного окна и снова скрипнула калитка. В комнату заглянула Гертруда Павловна. Не обращая внимания на гостя, сообщила:

— Князев был. Начальник полиции. Я сказала — тебя нет.

— Ладно, иди...

— Я, Панас Денисович, не каюсь в том, что делал, — начинает Крамер. Иначе не мог. Совесть моя чиста. Говорил и говорить буду — сидеть надо тихо. Вот снова объявились партизаны, и вы думаете, это приведет к добру? Не приведет. Немцы три деревни сожгли, в Вербичах и людей не пожалели. А почему? Война. А на войне военные законы.

— Оно-то так, Август Эрнестович. Но с другой стороны... Войны и раньше были...

— Я понимаю вас, Панас Денисович. Мирному населению трудно. Я и немцев не одобряю. Евреев уничтожают. Или вот жен и детей постреляли... Разве они виноваты, что мужики в лес сбежали? А что мы можем сделать? Разве немцев переменишь?

— Так и партизан, Август Эрнестович, не переменишь. Будут в немцев стрелять.

— Плохо будет, Забела. Могут и до местечка добраться. Я не о партизанах говорю, о немцах. Тогда не посмотрят ни на вас, ни на меня.

Забела испугался, не скрывает растерянности. Дышит прерывисто, по лицу идут красные пятна.

— Так что ж это?.. Тут же вы и другое немецкое начальство. Власть. Что вы приказываете, то мы выполняем. За что же стрелять?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: