Белесый дал мне две пластиковые врачебные перчатки, чтобы не "оставлять следов отпечатков пальцев", и достал из сумки несколько связок сфотографированных страниц, в каждой больше сотни листков размером в полоткрытки, скрепленных проволокой.

Прежде чем уйти, они успели мне рассказать, что их уже много, общее число они, разумеется, не вправе называть, что они создают пятерки в Саратове, в Горьком и еще каких-то городах. Участвуют не только студенты, но и рабочие, название партии еще не выработано, его утвердит съезд или конференция, созвать которые в условиях конспирации, разумеется, нелегко. Есть мнение, чтобы называться "Марксистско-ленинская партия пролетариата". Ближе всего им традиции товарища Троцкого и ленинградской оппозиции. У них есть и свои разработки об особой роли пролетарской интеллигенции.

Вечером они опять пришли. За это время я успел просмотреть листки, заполненные глубокомысленными школярскими рассуждениями. Авторы перетасовывали тезисы оппозиции 23-27-го годов, вставляя в старые фразы новые словечки о научно-технической революции, о возросшей роли интеллигенции, о превращении советского госкапитализма в новый империализм.

Я тщетно пытался урезонить этих революционеров.

Чернявый стал меня почти сразу снисходительно презирать, услышав, что я не верю ни в возможность, ни в необходимость, ни в полезность новой пролетарской революции.

А когда я сказал, что не согласен с их утверждением, будто Фейхтвангер - величайший, мудрейший писатель XX века, книги которого позволяют дополнить и развить теорию марксизма, он презирал меня уже беспросветно.

Светлоглазый все же продолжал настойчиво спрашивать: "Как ж тогда жить? Что вы предлагаете - мириться с нынешним порядком, с тем, как нарушают заветы Маркса, Ленина, Троцкого?"

Я толковал им о Пражской весне, говорил, что необходимо действовать легально, открыто, добиваясь демократии, которая предусмотрена советскими законами, конституцией.

- Ваши конспиративные планы я считаю бессмысленными, бесплодными и вредными прежде всего для вас самих.

- Почему вредными? Вы же ничего про нас не знаете!

- Потому что я знал очень многих, похожих на вас. И могу вам предсказать: если вас наберется человек десять, то один из них, а может быть, и два, выдадут вас то ли по умыслу, то ли просто по болтливости. И вас, конечно, посадят. Все, что вы собираетесь делать, предусмотрено Уголовным кодексом. И тогда по меньшей мере половина из посаженных начнет каяться и валить друг на друга. Двух-трех самых упорных отправят лет на десять в лагеря. Покаявшиеся получат сроки поменьше. Вот и все, чего вы можете добиться.

Они мне не верили. Не поверили и тому, что никакой "главной" редакции самиздата не существует.

Под конец чернявый вообще уже перестал разговаривать и только что-то насвистывал. А второй стал упрашивать меня взять у них сочинение и хоть показать другим, может, кто-то иначе отнесется, чем я; просто захочет перепечатать или показать товарищам.

Я чувствовал себя нелепо в чуждой мне роли цензора, отвергающего "идеологически невыдержанный" текст. Забрал мешочек с фотокопиями, потом их просто уничтожил.

Вскоре после этого пришел А. Солженицын проведать меня. Я рассказал ему о молодых марксистах. На случай возможных вопросов-допросов мы договорились, что ничего о них не будем, помнить.

Вот об этих мальчиках полтора года спустя меня и спрашивал следователь КГБ.

- Нет, таких не знаю.

- Но, может быть, вы их знаете под другими именами? Вот посмотрите...

Он показал снимки, несколько штук. Были там и оба моих посетителя. Разумеется, я никого не узнал.

Он вытащил из ящика письменного стола связки листков фотобумаги, точно такие же, какие они тогда приносили.

- Но ведь вы же читали вот это сочинение - "Современный капитал"?

- Нет, впервые слышу это название, впервые вижу то, что вы мне показываете.

Он начал сердиться.

- Однако у нас есть точные показания, именно вот эти два студента приходили к вам, когда вы находились в больнице... Вы же были в апреле прошлого года в больнице. Они оба показывают, что разыскали вас по совету писателя Солженицына.

- Ах вот оно что! Теперь мне все ясно. Затевается дело против Солженицына. В таком случае у нас с вами вообще никаких разговоров не будет. Я напишу собственноручно, что показаний давать не буду, никакого участия ни в какой форме в таком деле принимать не желаю.

- Да что вы, что вы? Не надо так волноваться, никакого дела Солженицына нет. Это лишь один мелкий факт, который упоминают два подследственные, что он дал им совет обратиться к вам.

Я принес с собой несколько листов бумаги, чтобы делать заметки. Стал писать, что считаю недопустимым, вредным для престижа страны, культуры, литературы травлю, преследование всемирно известного писателя, который стал гордостью советской литературы.

- Вот это прошу включить в ваш протокол.

- Пожалуйста, если вы настаиваете, но только следствию важно другое: упомянутые лица в апреле шестьдесят восьмого года приходили к вам два раза, имели с вами длительные собеседования. Из показаний подследственных видно, что вы лично были против их антисоветской деятельности, осуждали ее, старались их удерживать, как старший товарищ. Не понимаю, почему вы отрицаете? Вас лично все материалы по этому делу характеризуют с положительной стороны, так что мы надеялись, что вы просто поможете следствию и суду.

- Ни о каких собеседованиях ни с какими рязанскими студентами я рассказывать не могу, так как ничего об этом не знаю. Ни положительной, ни вообще никакой роли я в этом деле играть не могу.

Допрос продолжался часа три. Он читал мне выдержки из показаний, в которых оба мальчика довольно точно воспроизводили наши разговоры. При этом в их передаче мои высказывания были куда более "выдержанными", "идеологически благонамеренными", чем в действительности. То ли ребята так их запомнили, то ли не хотели меня подводить.

Следователь повторял все время одни и те же вопросы, иногда сердито начиная: "Следствию известно, что вы такого-то числа в таком-то месте...", а я так же упорно повторял: "Не помню... не знаю... ничего такого не было..." Он стал угрожать: "Ставлю вас в известность, что за дачу ложных показаний вы подлежите уголовной ответственности". Я попросил показать мне соответствующую статью УК, прочитал, что мне грозит штраф или полгода принудительных работ, то есть будут вычитать 25% зарплаты. Хотя я тогда уже не получал никакой зарплаты, я все же изменил тактику, стал вместо "не было" говорить "не помню".

Следователь устал. Он ходил куда-то советоваться. На это время его заменял, - ведь меня не полагалось оставлять одного в кабинете - другой, тоже откуда-то из "глубинки". Тому просто хотелось поговорить. Он расспрашивал о Евтушенко, о Твардовском, о том, что в "Раковом корпусе" написано, правда ли, что Солженицын за власовцев.

Вернулся "мой" следователь и сказал, что нам придется еще раз встретиться в понедельник, подписать протоколы, - сейчас пятница, они перепечатать не успеют.

Р. В субботу позвонил Отто Энгельберт, бывший военнопленный ефрейтор, слушатель фронтовой антифашистской школы. С тех пор, как он в 1963 году нашел Л., он ежегодно приезжал в Москву из Гамбурга.

Я стала просить на этот раз отказаться от встречи: иностранец между двумя допросами в КГБ - это уж слишком. Л. успокаивал меня, но и упрямо твердил свое: "Я ни в чем не изменю поведения им в угоду".

Он пошел за Отто в гостиницу, они гуляли и фотографировались на Красной площади и у Большого театра. Л. привел его и еще одну немецкую туристку к нам обедать.

Фотография, сделанная Отто в те дни, была год спустя напечатана в "Ди Цайт" - первый снимок, опубликованный на Западе.

Л. Ареста я тогда не боялся. И потому что обстановка в стране тогда уже и еще не располагала к таким страхам. И потому что общение со следователями воспринималось волчьим арестантским инстинктом как безопасное для меня, как формально бюрократическая игра. Это ощущение не изменилось и в понедельник, двадцатого октября, когда, кроме следователя, меня ожидал еще и начальник следственного отдела областного КГБ, моложавый, с острым злым взглядом из-под очень густых бровей. Он пытался меня уличить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: