Но она пропала, как воздушный змей в ясном небе. Ее след затерялся в больших городах, и полиция оставила поиски. Но не Фабиан. Умерла ли она, просто ли убежала, но ведь где-то она была, а значит, ее можно было найти и вернуть.
Однажды вечером он сидел у себя дома, смотрел в темноту и разговаривал с Душкой Уильямом.
– Уильям, все кончено. Я больше не могу!
– Ты трус! Трус! – донеслось из темноты. – Ты можешь вернуть, если захочешь!
Душка Уильям трещал и бил в ладоши.
– Сможешь, сможешь. Думай! – настаивал он. – Думай лучше. Ты сможешь. Отложи меня, запри меня. Начни все с самого начала.
– Все с самого начала?
– Да, – шепнул Душка Уильям. – Да. Купи дерево. Купи чудесное заморское дерево. Купи твердое дерево. Купи прекрасное молодое дерево. И вырезай. Вырезай медленно, вырезай тщательно. Строгай его… Осторожно… Сделай маленькие ноздри. Тонкие черные брови ее сделай высокими, изогнутыми, словно арки, а щеки пусть будут чуть впалыми. Вырезай, вырезай…
– Нет! Это безумие. Я никогда не сумею!
– Сумеешь. Ты сумеешь, сумеешь, сумеешь, сумеешь…
Голос умолкал, как журчание реки, уходящей в подземное русло. Эта река накрыла их и поглотила. Его голова упала на грудь Душки, Уильям вздохнул. И вскоре оба они лежали, не двигаясь, словно камни под водою.
Следующим утром Джон Фабиан купил брусок самого лучшего твердого дерева, какое только смог найти, принес его домой, положил на стол и больше в этот день не притронулся к нему. Он часами сидел, глядя на брусок. Невозможно было представить, что вот из этой холодной деревяшки его руки и память смогут воссоздать нечто теплое, гибкое и знакомое. Нельзя создать даже слабое подобие дождя, или лета, или капель от первого снега на оконном стекле декабрьской полночью. Нельзя, невозможно поймать снежинку без того, чтобы она тотчас же не растаяла в грубых пальцах.
В ту ночь Душка Уильям снова вздыхал и шептал:
– Ты сможешь. Да, да, ты сможешь!
И он решился. Целый месяц он вырезал руки, и они вышли прекрасными, как морская раковина на солнце. Еще месяц – и из дерева, словно окаменелость из земли, был освобожден слабый очерк ее тела, трепетный и невероятно тонкий, как сосуды в белой плоти яблока.
Все это время Душка Уильям лежал и покрывался пылью в своем ящике, все более напоминающем настоящий гроб. Душка Уильям брюзжал, саркастически скрипел, иногда критиковал, иногда намекал, иногда помогал, но все это время – умирал, затихал, уже не знал ласковых прикосновений, словно оболочка куколки, покинутая бабочкой и несомая порывами ветра.
А недели шли и Фабиан строгал, резал, полировал дерево. Душка Уильям лежал, окутанный тишиной, и однажды, когда Фабиан взял старую куклу в руки, Уильям недоуменно посмотрел на него и издал смертный хрип.
Так погиб Душка Уильям.
Пока он работал, его гортань огрубела, отвыкла повиноваться – звуки получались тихие, словно далекое эхо или шелест ветерка в густой кроне. Но стоило ему надеть на руку новую куклу, как в пальцы вернулась память, перетекла в дерево – и тонкие ручки согнулись, тельце вдруг стало гибким и послушным, глаза открылись и взглянули на него.
Маленький ротик приоткрылся на долю дюйма, она была готова заговорить, и он знал все, что она ему скажет – и первое, и второе, и третье слово – то, что он хотел от нее услышать. Шепотом, шепотом, шепотом.
Она послушно – так послушно! – повернула свою головку и заговорила. Он наклонился к ее губам и уловил теплое дыхание – ДА, ДА, дыхание! Он прислушался, закрыв глаза, и ощутил мягкие… нежные биения ее сердца.
С минуту Кроувич сидел молча.
– Ясно. Ну, а ваша жена? – спросил он наконец.
– Элис? Конечно же, она была следующей моей ассистенткой. Работала она плохо и, помоги ей боже, любила меня. Сам не пойму, зачем я женился на ней. С моей стороны это было нечестно.
– А что вы скажете об убитом – об Окхэме?
– Я ни разу не видел его, пока вы не привели нас в подвал и не показали тело.
– Фабиан… – сказал детектив.
– Это правда!!
– Фабиан!
– Правда, правда, черт побери! Клянусь, это чистая правда!
"Правда". – С таким шепотом море набегает на серый утренний берег и откатывается, оставляя на песке великолепное пенное кружево. Небо – пустынно и холодно. На берегу нет ни души. Солнце еще не встало. И снова шепот: "Правда".
Фабиан выпрямился в кресле, вцепившись в колени тонкими пальцами. Лицо его застыло. Кроувич, как и вчера, поймал себя на желании глянуть в потолок, словно в ноябрьское небо, где кругами летает одинокая птица, серая в холодном сером небе.
– Правда… – И снова, затихая, – правда…
Кроувич встал и бесшумно прошел в угол, где стоял открытый золоченый ящик, а в нем лежало то, что шептало и разговаривало, иногда могло смеяться, а иногда – петь. Он взял ящик, поставил его перед Фабианом и подождал, когда тот вложит пальцы в тонкие гладкие пустоты, когда дрогнут маленькие губы и откроются глаза. Ему не пришлось долго ждать.
– Месяц назад пришло письмо…
– Нет…
– Месяц назад пришло письмо.
– Нет, НЕТ!
– Там было написано: "Рябушинская, родилась в 1914 году, умерла в 1934-м. Снова родилась в 1935-м". Мистер Окхэм был фокусником. Было время, он выступал в одной программе с Джоном и Душкой Уильямом. Он вспомнил, что сначала была живая женщина, а потом – появилась кукла.
– Нет, это неправда!
– Правда, – отвечал голос.
Снег падает тихо, но еще тише было сейчас в комнате. Губы Фабиана дрожали, он уставился в глухую стену, словно отыскивая в ней дверь, через которую можно убежать.
– Ради бога…
– Окхэм угрожал рассказать о нас всему свету.
Кроувич видел, как двигались губы куклы, как она трепетала, как пульсировали зрачки Фабиана, как судорога сводила его шею, пытаясь задушить этот шепот.
– Я… Я была здесь, когда явился мистер Окхэм. Лежала в своем ящике и слушала. Я все слышала и я все знаю. – Голос потух, потом снова окреп и продолжал: – Мистер Окхэм грозил сломать меня, сжечь дотла, если Джон не заплатит ему тысячу долларов. А потом послышался удар. Крик. Чья-то голова, должно быть, мистера Окхэма, ударилась об пол. Я слышала, как Джон кричал, ругался, рыдал. Я слышала тяжелое дыхание и хрип.
– Ничего ты не слышала! Ты мертвая, слепая! Ты деревяшка! – закричал Фабиан.
– Но я же слышу, – сказала она и замолкла, словно кто-то зажал ей рот.
Фабиан вскочил на ноги и теперь стоял с куклой на руке. Ее губы разомкнулись, дважды, трижды и наконец произнесли:
– Потом хрип оборвался. Я слышала, как Джон волок мистера Окхэма вниз по ступеням в подвал, где много лет назад были гримерные. Вниз, вниз, вниз, я слышала, как он уходит все дальше и дальше – вниз…
Кроувич отшатнулся, словно он смотрел кино и персонажи вдруг стали расти и сходить с экрана. Странные, чудовищные, они тянулись выше башен, грозили раздавить его. Пронзительный крик заставил его обернуться.
Он увидел оскал Фабиана, его гримасы, шепот, судорогу. Он увидел, как тот стиснул веки.
Теперь голос звучал тонко, на высокой, почти неслышной ноте.
– Я не могу так жить. Не могу… Больше у нас ничего не будет. Все и каждый будут знать. Прошлой ночью, когда ты убил его, я спала, дремала. Но я уже знала, уже понимала. Мы оба знали, оба понимали, что это наш последний день, последний час. Я могла жить рядом с твоими пороками; рядом с твоей ложью, но я не могу жить бок о бок с убийством. Отсюда нет выхода. Как я могу жить рядом с этим?..
Фабиан поднес ее к свету, что пробивался сквозь маленькое окошко. Его рука дрожала и эта дрожь передавалась кукле. Ее рот открывался и закрывался, открывался и закрывался, открывался и закрывался, снова и снова, и снова молчание.
Фабиан недоверчиво потрогал свои губы. Глаза его остекленели. Он видел, как человек, который потерялся на чужой улице, и теперь пытается вспомнить номер нужного дома, найти окно со знакомой занавеской. Он качался, глядел на стены, на Кроувича, на куклу, на свободную руку, сгибал пальцы, трогал горло, открывал рот. Он прислушался.