Глядя на задумчивые лица друзей покойного, знакомые чувствуют себя пробравшимися на бал обманным путем. Им нечего вспомнить о покойном, они не чувствуют горя, разве что страх. Страх оказаться над этой же огненной ямой и обратиться в ничто. А чего я достиг в этой жизни? Что от меня останется после смерти? Интересно, во сколько обходятся нынче похороны? А много ли народу придет на мои? А закрыл ли я окно в машине?.. И знакомым было стыдно за свои мысли перед друзьями и родственниками умершего.
Родственники же стояли в центре, изо всех сил стараясь предаться думам о покойном. Но увы. Боже, я вдова! Я больше никогда не выйду замуж!.. Работа… Папа! Ну почему ты умер именно сейчас!.. Папа! Я тебя люблю! Верь мне! Они считают меня эгоистичной, не способной испытывать горе! Но мне плохо!..
Сын изо всех сил старался удержать себя на мыслях о покойном, но его рука, в обход сознания, делала вращательные движения.
Мать внезапно отвлеклась и спросила сына громко, как будто действие происходит в переполненном супермаркете: «Ты закрыл окно в машине?»
— Нет, забыл…
И рука завертела ручку воображаемого стеклоподъемника еще быстрее.
Сестра посмотрела на обоих полными торжествующего презрения глазами. В этот момент ей стало ясно, что только она — одна-единственная, кто действительно любил папу и имеет моральное право быть его наследницей.
Всеобщая мысленная какофония поднималась до самых небес, мощнейшим локомотивом толкая душу умершего в небытие.
Сцена пятая: развязка. Через несколько дней после поминок сын нерешительно подошел к матери.
— Мам, мы с моей девушкой… ну… мы хотим жить вместе…
Мать обернулась к нему с полными слез глазами. Вот оно. Так скоро… И он, сын, покидает ее. Она опустила голову, закрылась руками и заплакала.
— Ну что ты, мам, — сын почувствовал, что совершил тактическую ошибку, — не сейчас, конечно, но… Когда ты придешь в себя, может быть…
Гнев поднялся из самого центра души матери. Какой же он бесчувственный! Эгоист!
— Я уже никогда не приду в себя! Мне сорок шесть лет! Посмотри на меня! — Она кричала, билась в истерике, простирала к нему морщинистые руки то ли с мольбой, то ли с проклятьем. — Я никогда! Слышишь?! Никогда уже не приду в себя!
Сын погрузился в мрачное молчание. Он собрался на встречу со своей девушкой, которой ему, как маленькому, придется объяснять, что мама не может пока их принять, что все непросто, что придется все отложить, подождать еще год, а может быть, и два. В общем, чувствовать себя полным дерьмом! Не мужчиной!
И он молча вышел, хлопнув дверью.
Мать тяжело опустилась на стул. «Мой мальчик вырос… Сейчас приведет ее сюда… Я теперь ему не нужна… И с каждый годом буду все больше мешать…» — И она плакала и плакала, потом достала из аптечки все снотворное и проглотила, запивая вином, оставшимся с поминок.
После ее смерти между братом и сестрой разгорелась война за жилплощадь.
— Вы всегда считали меня эгоисткой, и я ею наконец стала! Я не отзову иск! — кричала сестра в лицо брату и его беременной жене.
— Как ты можешь?! Ты не должна так поступать! Ты не имеешь никакого права!
И звуки их голосов сотрясали воздух, вливаясь в гул миллионов подобных вибраций, и весь этот плотный, густой поток тек прямо в небо, которое серело и хмурилось, сотни лет видя одно и то же: орущих в пустоту людей, давно оглохших от собственного крика. Бессмысленно было бы карать их, заставив говорить на разных языках — ни один из них и так не понимал другого. Потому небо только раздражалось, затыкая уши густыми облаками и отворачиваясь. Ведь то, что они говорят друг с другом на одном языке, в сущности, ничего не меняет.
Первая Книга Царств
Абсолютное обладание любимым объектом, подчинение его себе, отсечение неприемлемых в нем качеств возможно только тем, кто сам никогда не будет принадлежать, не жаждет принадлежания, не терпит попыток обладать собой.
Этот идеал может дать величайшее счастье, открывая лик подлинной страсти. Любовь к нему — это отказ от себя, от своей личности, от своих привычек, от всего, что сделает союз невозможным. Иными словами, ради любви к нему нужно стать или НИКЕМ, или ИМ САМИМ. В первом случае любовь длится секунду, во втором — невозможна, что обрекает подлинную мужественность на вечное одиночество.
ДАВИД И ГОЛИАФ
Давид стоял перед высоким зеркалом и пытался завернуться в белую простыню на манер греческой туники, так, чтобы были видны его прекрасные широкие плечи, мускулистые руки, длинные стройные ноги. Потом простыня показалась ему явно лишней, и он ее отбросил. Серебристая поверхность зеркала подыгрывала Давиду, который принимал позы известных античных статуй и любовался своим прекрасным юношеским телом. Остановившись на позе Аполлона Бельведерского, Давид нашел-таки применение и простыне, накинув ее на плечи вместо плаща.
Давиду было всего семнадцать лет, и он мечтал участвовать в Олимпийских играх. Не в современном, коммерческом шоу, а в настоящей, подлинной греческой Олимпиаде, где атлеты состязаются обнаженными, и их увенчивают лавровыми венками, где сами боги сходят с Олимпа, чтобы созерцать торжество молодости, красоты и силы.
Больше всего потрясали Давида скульптуры, барельефы и фрески, посвященные греко-римской борьбе. Мужчины, изображенные на пике напряжения, демонстрирующие мощь и напор, были в то же время удивительно гармоничны и удивительно прекрасны, в них не было ничего низменного или грубого.
Комната Давида, без всякого сомнения, сильно отличалась от жилых помещений большинства его сверстников — вместо плакатов с изображениями модных групп или порномоделей стены украшали огромные календари, рисунки, акварели с изображениями греческих статуй. Аполлон, Гермес, Посейдон — мраморные, алебастровые и отлитые из бронзы, в бесчисленных вариантах они смотрели в вечность своими пустыми глазницами. Давида поражало их удивительное свойство: в какую точку пространства он бы ни становился, глаза олимпийских богов никогда не смотрели на него.
Замкнутость Давида и его стремление к уединению нисколько не смущали окружающих. Зависть, желание, любовь, надежды и ненависть бурлили вокруг него, словно поток мутной воды вокруг базальтового монолита. Множество людей, преимущественно женщин, многие из которых Давиду были откровенно неприятны, нагло и беззастенчиво пытались навязать ему свое общество только на том основании, что он им нравится.
Давид хотел быть героем, он ощущал себя гонщиком Формулы-I, выжимающим последние силы из своей машины, понимающим, что это ее предел, и тем не менее желающим мчаться еще быстрее.
Высокая, гибкая фигура Давида, гордая посадка головы, светлые густые волосы и манящий, глубокий взгляд серо-стальных глаз нарушали привычный ритм сердец. Легкость, с которой он бежал, преодолевал препятствия, находил решения сложнейших задач, завораживала, заставляла окружающих мучиться комплексами и одновременно испытывать восхищение. Восхищение — дань, которую общество ежедневно приносило Давиду. Однако в этом монолите, который казался женщинам глыбой льда, а мужчинам — огромным алмазом, рождающим вокруг себя радугу, в самой глубине массива структура еще не затвердела — в самом сердце Давида бушевала кипящая лава.
Будущему герою, естественно, снились эротические сны, у него бывали ночные поллюции, неожиданная эрекция. Во сне прекрасные юноши побеждали огромных чудовищ, наступая на них ногами, греческие борцы, обнаженные, сходились в поединках, сжимая друг друга в стальных объятиях, переплетаясь телами, тяжело дыша и покрываясь сверкающими каплями пота. Давид был то зрителем, то участником. Вот он из последних сил пытается сопротивляться, но его соперник так силен, что прижимает Давида к земле, не давая ни малейшей возможности освободиться. Пьянящее возбуждение, дух соревнования были удивительной силы. Запахи и цвета, наполнявшие сны Давида, делали сновидения реальнее жизни.