Собой Шурка парень был видный: черноглазый, черноволосый, плотно сбитый. И потому в те короткие отрезки времени, когда Шурка выскакивал из тюрьмы на волю и топтал щегольскими туфлями тротуары больших городов (он предпочитал лишь такие города), когда ехал в трамвае или поднимался на эскалаторе московского метро, на него исподтишка и откровенно заглядывались девушки, а те, что побойчее, даже пытались завязать разговор.

Однако к амурным делам Шурка относился с нескрываемым пренебрежением, считал женский пол болтливым и ненадежным и держался от него подальше. К тому же на воле Шуркина голова пухла от более важных забот: возобновить старые связи, завязать новые, обмозговать очередное дельце. Всему этому Шурка отдавался всей душой и без остатка, потому что все это вместе взятое было его работой, мастерством, которое он ценил превыше всего.

Был, правда, случай, когда Шурка решил порвать со своей опасной профессией. Случилось это в начале войны.

Недели за две до тревожных июньских дней Шурка в паре с опытным взломщиком Черепахой очистил ювелирный магазин во Львове. Утро следующего дня они встречали в Ленинграде, а через неделю, заметая следы, очутились в Киеве.

Шурке, к его собственному удивлению, понравился нешумный, потонувший в тополях и каштанах Киев. Город в какой-то молитвенной торжественности простирал с зеленых холмов к палящему солнцу руки тополей, лампадно поблескивал злащенными маковками церквей, а по Крещатику вольно разгуливал влажный ветерок — с Днепра, — охлаждал жаркие тела прохожих, раскаленный камень домов и тротуаров. Шурка с Черепахой купались в Днепре, лениво похаживали по киевским улицам и осторожно прощупывали подступы к «Ювелирторгу» на Бессарабке.

Война ворвалась в город неожиданно и так же неожиданно изменила его покойный, умиротворенный лик. И когда он вдруг весь затрясся от бомб, затянулся плотной шторой маскировки, оклеился бумажными крестами и захлебнулся гудками воздушных тревог, в Шуркиной душе что-то треснуло и надвое разломилось. В одну половину души скатилось и сжалось в комок все его муторное прошлое, в другой — закипало, рождаясь, будоражное предчувствие чего-то нового, и он, Шурка, уже не мог совладать с собой, чтобы не покориться его подминающей силе. Плюнув на отговоры Черепахи (тот уже взял билеты на почтовый до Москвы), Шурка подался в военкомат, предъявил свой липовый паспорт и потребовал, чтоб его взяли на фронт. В назначенный день он честно явился на сборный пункт и был приглашен к самому военкому.

Но, переступив порог кабинета, Шурка понял, что все его благие порывы рухнули: рядом с военкомом восседал человек в ненавистной Шурке форме.

— Так что, Коржов, будем признаваться или будем отпираться? — спросил он Шурку.

Шурка понял, что отпираться бесполезно.

— Ну что ж, берите, — с улыбочкой сказал он. — Время не то. В другое время вы б меня на дурачка не взяли. А так я вам все львовское золотишко в фонд обороны отдаю.

Лицо человека в милицейской форме стало жестким.

— Нет, Коржов, от таких, как ты, мы в священный фонд обороны подарков не берем.

— Это почему же, гражданин начальник? — обиделся Шурка. — Вам бы благодарить меня. Львов сейчас где? У немцев? А золотишко у меня…

— Ладно, Коржов, — строго перебил его милицейский начальник. — Украденные у государства ценности мы изымем, а суд разберется — благодарить тебя или наказывать. Жаль, дружок твой ускользнул. Но, будь спокоен, далеко не уйдет…

Шурку судили там же, в Киеве. Дело слушалось во время затяжной бомбежки. Судьи вместе с Шуркой в сопровождении милиционера с наганом дважды спускались в убежище и пережидали налет. Шурка во всем признался, а в последнем слове с чувством сказал:

— Пошлите на фронт, чего мне в лагере байдыки бить? Не хуже других воевать буду.

Но судьи рассудили по-своему и вместо фронта отправили Шурку на пять лет в исправительно-трудовой лагерь на Урале. Путь он туда держал в зарешеченном вагоне, прицепленном к длиннющему эшелону с эвакуировавшимся людом.

Из лагеря он вышел за несколько месяцев до победы. А через полгода снова попался при попытке ограбить банк, после чего угодил в лагерь строгого режима. В 1950 году он бежал, благополучно добрался до ближнего аэродрома и, дождавшись ночи, вошел в грязный, переполненный пассажирами барак, где помещалась касса.

— До Хабаровска, — небрежно сказал он, подавая в окошечко сторублевые бумажки.

Кассирша, мельком взглянув на него, торопливо сказала:

— Сейчас, сейчас… Кажется, есть еще одно место…

Она сняла телефонную трубку и, волнуясь, стала просить у кого-то для него место.

— То самое… Да, да… То самое, за которым не явился пассажир, — горячо говорила она.

Лишь потом Шурка понял, что и кассиршу, и всю обслугу аэродрома предупредили о его побеге, что они его ждали и что, когда кассирша звонила и просила «то самое место», она уже заподозрила его и сообщала о нем куда следует. Шурку задержали при посадке в самолет.

Но, попав в лагерь, Шурка опять стал мечтать о побеге, решив, что теперь будет умнее: не явится, как последний олух, на ближний аэродром, а доберется до какого-нибудь дальнего, да и там не вынырнет сразу на свет божий, а переждет месяц-другой, пока поутихнут страсти. Должно быть, так поступил Шуркин кореш Петька Афонин, который год назад бежал из этих мест, а потом изредка присылал Шурке письма без подписи из разных городов. Эти письма вольностранствующего вдали от колючей проволоки Петьки Афонина переворачивали Шурке душу и подстегивали к решительным действиям.

В лагерях, куда Шурку частенько забрасывала судьба, он быстро занимал место в привилегированной верхушке уголовников, так называемых «воров в законе». «Вор в законе» Шурка Коржов презирал всякую физическую работу и с чистой совестью взимал налоги с «мужиков», то есть со всех тех, кто не был профессиональным вором, а отбывал наказания за растрату, спекуляцию, хищения, а то и просто за мешок картошки или копешку сена, прихваченные на колхозном поле. В лагерях сидело немало таких «мужиков»-селян, которых послевоенные голод и разруха принудили в чем-то самом малом посягнуть на свою же, коллективную собственность.

Тяжко покаранные за это, они смиренно несли свой крест — исправно работали на строительстве дороги в сопках, безотказно подчинялись администрации и покорно платили налоги со своих малых заработков главарям воровской братии.

После неудачного побега Шурку Коржова точно подменили. Он взялся за кирку и лопату и так усердствовал, что пожилой воспитатель, капитан Трофимов, душевно сказал ему:

— Если, Коржов, у нас с вами и дальше так пойдет, вы не через десять — через три года будете на свободе. По-моему, вы стали на правильную дорогу, так что не сворачивайте с нее.

— Стараюсь, гражданин воспитатель, — серьезно ответил Шурка, думая про себя, какой Трофимов круглый дурак. — Я, гражданин воспитатель, в последнее время всю свою вину прочувствовал и осознал.

— Правильно, — похвалил Трофимов. — Вот и давайте целиком и полностью исправляться, а я вам помогу.

Месяца через два капитан Трофимов, видя самоотверженное прилежание Коржова и радуясь тому, как исправляется бывший лихой вор, добился того, что Шурку сняли с тяжелых работ на дороге и перевели на строительство жилых домов в поселок, где обычно работали либо заключенные, у которых кончался срок наказания, либо те, чьи преступления не были слишком опасны. Эти заключенные работали без охраны и имели пропуска на право хождения в поселке. Шурке, который, по мнению капитана Трофимова, успешно поддавался перевоспитанию, тоже дали пропуск и определили в бригаду, строившую двухэтажный дом как раз в том месте, где начиналась гряда дремучих сопок.

Пять дней Шурка усердствовал, не жалея себя, — таскал камни и цемент, песок и известь. В обеденный час он отправлялся в сопки поискать, как говорил, родничок с холодной водицей. Родничок не попадался, и Шурка исправно возвращался к концу перерыва. На самом же деле он носил в сопки и прятал меж камней кое-какой харч, прихваченный в лагере. На шестой день он исчез. Прораб из вольнонаемных, привыкший к каждодневным отлучкам своего подопечного, хватился лишь к вечеру, когда Шурка отмахал уже километров пятьдесят по безлюдной тундре.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: