По домам проехали, выискивая, где расположиться постоем, к вечеру явился самогон, и началось громкое веселье. Издалека слышно было, как поют, по-церковному слаженно, но не из души, а откуда-то из нутра, и орут с хохотом. Вопли разносились над рекой и долетали даже до мельникова дома. Затихло все лишь под утро, но это было нехорошее утро, тревожное, готовое лопнуть какой-то новой бедой.

К полудню к мельниковой дочке прибежала ее подруга Беся.

– Роха, там пойдем что покажу.

Они взяли с собой маленького Исаака и направились в городок.

А там посреди площади стояли два столба с перекладиной – будто пустые ворота, – и на них висел человек. Беся уставилась на эту картину широко раскрытыми глазами, мелко покусывая нижнюю губу. Маленький Исаак показал на человека пальцем и засмеялся, как слабоумный. Исаак был очень хорошенький, еще красивее Рахили, но мама и старшая сестра Дора давно подозревали, что у него не все в порядке с головой.

– Ты что смеешься? – тихо спросила братца Рахиль.

– А как он болтается, – пояснил Исаак, вздрагивая от хихиканий.

Человек в лампасах сидел на коне и смотрел вдаль, за костел, туда, где блестела река. Домики местечка не скрывали ее; то и дело в просветах улиц видны были блестки воды. Стояла ранняя весна, все реки и ручьи, даже самые малозначительные, праздновали половодье, свое брачное время. Запах размытой земли, очевидно, тревожил всадника, он щурил глаза, беспокойно втягивал ноздрями воздух.

Вокруг конного околачивалось еще несколько пеших с оружием, а поблизости черно жались друг к другу некоторые жители.

Из числа пеших вытолкнули еще одного, в рубахе без пояса и, несмотря на холодное время года, босого.

– Гляди, опять начинается, – сказал Исаак, подталкивая Рахиль в бок.

Беся прошептала:

– Ой, я больше не могу.

И быстро ушла по улице. А Рахиль и ее брат остались, точно приросли к месту.

Босой человек, выдернутый из толпы, тупо и уныло глядел на всадника.

Тот повернул к нему голову и веселым тоном с резким польским акцентом проговорил:

– Ну что, погляди-ка, как воюем: почти голыми руками!

Босой молчал.

– Что мне с тобой делать? – продолжал всадник под сдержанный хохоток своих соратников, глядевших на него с явным обожанием. – Патронов у меня лишних нет, расстрелять не могу. Работников дармовых тоже не имеется. Бери-ка лестницу да лезь наверх, там петля – надевай и прыгай.

Человек подчинился и сделал все, как ему приказали. Среди людей с винтовками слышался хохот, но нервный, режущий, как будто они все втайне дрожали или не были людьми вовсе.

Только тот, что сидел на лошади, и не смеялся, и не вздрагивал. Все происходило в точности по задуманному, так, как это полагалось в его собственном мире.

Рахиль услышала, как стукнула, упав, лестница, и опять дружно закричали женщины, как будто им всем разом пришло время рожать. Тут к Рахили подошел кто-то и дотронулся до ее локтя. Девушка вздрогнула.

Рядом с ней стоял старичок дед Стефан. Он иногда приходил на мельницу, всегда с какой-нибудь малостью, а то и просто «побыть», как он объяснял. У деда Стефана были красные веки и такие глаза, словно они вот-вот вытекут. Все его лицо было мятое, с красноватыми же морщинами, а борода – нечистого желтого цвета.

Пальцы у Стефана были как клешни, очень грубые.

Приблизив остро пахнущий табаком рот к уху Рахили, дед Стефан прошептал:

– Ты ведь мельникова Роха? Идем со мной. А это кто, братик? Идем со мной и с братиком.

Рахиль молча уставилась на деда Стефана. А он кивнул несколько раз на свой покосившийся дом и повторил:

– Идем.

Рахиль взяла за руку Исаака и пошла следом за стариком.

Он усадил их в темной низкой комнате и закрыл дверь. Так они сидели и ничего не говорили и не делали, а за окном постепенно становилось темно.

Ночь они спали там же, на лавке. Дед то ли рядом был, то ли уходил куда-то, Рахиль не видела и даже не почувствовала. Один раз она проснулась оттого, что стало непривычно светло, но это горело за рекой, далеко отсюда. И девушка снова заснула.

Когда поутру дед Стефан открыл дверь и сказал, чтобы она уходила с братом, Рахиль молча встала и пошла. С каждым шагом ей делалось все страшнее идти. Повешенных с виселицы уже сняли, они мирно лежали под ней, все ногами в одну сторону. Рахиль поскорее прошла мимо.

Под конец она уже бежала, волоча за собой Исаака. Ей вдруг стало ясно, что произошло, так ясно, как будто у нее сами собой раскрылись глаза или как будто кто-то пришел к ней и все рассказал, подробно, как в газете. Она боялась увидеть сгоревший сад, уничтоженный дом и то, о чем даже думать было грешно и невозможно: убитых отца и мать. Нечистая мысль сама собой сложилась в слова: «Моя мама теперь, может быть, труп». Рахиль на бегу тряхнула головой, надеясь сбросить всю эту жуть, вцепившуюся в ее волосы, точно разозленная кошка. Потому что так думать нельзя и потом вовек не отмоешься.

Но сад стоял нетронутым, он был все такой же густой, полный покоя и теней. Рахиль на миг перевела дыхание – как вдруг она увидела дверь, висящую на одной петле. Бросив Исаака, Рахиль вбежала в дом и сразу споткнулась о какие-то разбросанные вещи.

Дом мельника оказался разгромлен, сундуки выворочены, посуда разбита. Никого из других детей в доме не было – мельник поступил так, как обычно делают в таких случаях евреи: потомство спрятал, а сам отдался в руки мучителям.

У Рахили под ногами хрустели осколки маминых любимых чашек, которые та берегла и никогда не выставляла на стол – только если свадьба. Перины и подушки были вспороты, покрывала разрезаны, стол перевернут. В разбитое окно просунулась любопытная ветка растущего перед домом дерева.

В дальней комнате на спине лежала мама и грустными глазами смотрела в потолок. Иногда она моргала, но очень редко. Одежда на ней была разорвана на черные клочья, пахло гарью и болезнью, а кругом валялись сожженные бумаги.

Мельник простерся ниц, уткнувшись головой в ноги жены, и громко выл.

Глава третья

Осенью двадцать первого года жизнь Леньки Пантелеева, типографского рабочего из Петрограда и сотрудника Революции на должности следователя военно-контрольной части дорожно-транспортной Чрезвычайной комиссии, пошла под уклон и раскололась на множество искривленных трещин.

Когда его арестовали свои же чекисты, Ленька сразу сказал им:

– Товарищи, я ни в чем не виноват.

– Революция разберется, виноват ты или нет, – ответили ему товарищи.

Первые несколько дней Ленька сидел в тюрьме и ни с кем не разговаривал. Обдумывал положение.

Положение было неутешительное, и думать о нем было тягостно.

Перемены – это такая вещь, которая нужна тем, кто недоволен. Ленька всегда смеялся над буржуями, когда те хватались за прошлое и готовы были жизнь отдать, лишь бы ничего не изменялось. Как раз Леньке хотелось нового, до одури хотелось, до головокружения.

Не случись Революции – скрипел бы Ленька в типографиях до старости лет. Обзавелся бы кошкой, женой, очками и парой книжек подходящего содержания, а потом помер бы со скуки и отбыл на кладбище в сосновом гробу, прихлопнутый крестом, как мухобойкой. Но Революция случилась, и понеслась душа, что называется, в самый рай.

Грамотность и даже некоторая начитанность отнюдь не помешали Леньке драться на фронтах под Питером. Перед ним словно ворота распахнулись, и хлынула жизнь во всю ширь. После побитого Юденича явился другой враг – бандформирования, гулявшие по Псковщине и Белорусской Республике. Ленькина часть преследовала их по кровавому следу и, настигая нелюдей, истребляла без всякого снисхождения.

Ленька стремительно пошел в гору, и все ему в этой жизни было хорошо. Теперь он не хотел никаких перемен, а желал бы одного: чтобы все шло как сейчас и не становилось бы иначе. Он определенно чувствовал себя на своем месте и всегда точно знал, что ему следует делать. Он даже метко стрелял исключительно от этой определенности, потому что прежде никакой стрельбе из винтовки, конечно, не обучался.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: