– А ты сам когда-нибудь прыгал, генацвале? – раздался задорный Сенечкин тенор. – Планирую, до девятого квадрата дотяну, телега держит, всем привет с непристойными жестами!
– Поднять вертолеты! – орал Адамян. – Тревожная группа, в девятый, алярм на посадочной полосе! Тим, разрешаю покинуть машину!
Панарин молчал – некогда было. Прыгнуть нетрудно, но упавший и взорвавшийся самолет для науки значит неизмеримо меньше, чем самолет, посаженный на полосу. Мотор начал-таки капризничать, и Панарин приложил все силы, весь опыт, чтобы удержать в равновесии дымящий и словно бы тающий «Кончар». Кажется, в такие минуты полагается вспоминать жизнь от колыбели до сегодня, грехи и успехи, заблуждения и победы. И все такое прочее, вплоть до Клементины. Но времени на глупости не было. Панарин отчаянно боролся и добился своего – мотор заглох, когда до полосы оставался, в принципе, мизер. Панарин планировал, окруженный белесо-зеленым облаком дыма, сквозь который он все же смутно видел несущиеся навстречу машины, отчаянно завывавшие разноголосыми сиренами.
Самолет коснулся полосы. Закрылки не выпускались, элеронов, кажется, уже не было, «Кончар» несся по бетонке и никак не мог остановиться. Не колеблясь, Панарин рванул рычажок, втянулись все три колеса, и самолет поволокло по бетонке на брюхе. Ощущение было такое, словно Панарин собственной задницей со всего размаху хряпнулся о полосу, мерзко ляскнули зубы, молниеносная боль пронзила позвоночник и темя, но самолет уже остановился, и все кончилось. Панарин откинул фонарь, выпрыгнул и побежал подальше от самолета.
Отбежав метров двадцать, остановился и оглянулся. «Кончар» уже накрыли колпаком, и автогенщики приваривали его к бетону. Самолета почти не видно было за клубами дыма. Панарин пожал плечами, дружески сделал ручкой молодцам из спасательных служб и направился к Главной Диспетчерской. Динамики орали над головой:
На лавочке грузно сидел Адамян Гамлет Багратионович, а на соседней, косясь в его сторону, довольно открыто раскупоривали бутылки Сенечка Босый, Леня и Петя Стриж. Панарин сел рядом с Адамяном, потянул из кармана сигареты.
– Вот так, – сказал Адамян. – Босому отрубило винт вместе с куском капота, твой самолет дымит… хотя он уже не дымит, перестал, стоит себе, а дым оседает пылью. Третий самолет не пострадал ничуть, хотя все вы находились в одной и той же каше.
– Вы уверены, что каша была од-на? – спросил Панарин. – Могло быть три разных каши – по Смайзу, бипространственные структуры. Или по Аверченко…
Они немного поговорили о научных сложностях и высокоумных теориях и ни к какому выводу не пришли – Вундерланд есть Вундерланд, аминь… Потом Адамян удалился, и Сенечка тут же сунул Панарину бутылку, Панарин глотнул из горлышка, прополоскал рот и сплюнул под ноги. Затем надолго присосался к бутылке. Тело медленно отходило от сумасшедшего напряжения.
– А теперь держи вот это, – Сенечка подал ему белую карточку с золотыми узорами, раздал такие же остальным.
– Мама, роди меня обратно! – охнул Леня, сполз со – скамейки и смирно лег на бетон, скрестив руки на груди.
Петя Стриж мелко-мелко крестился.
Карточка гласила, что С. Босый и Н. Трофимова приглашают т. Панарина на свое бракосочетание, каковое имеет торжественно состояться завтра, в десять часов утра.
– Катаклизма… – сказал Панарин.
Женатый Сенечка Босый был таким же сюрреализмом, как бросивший пить Балабашкин. Или запивший Тютюнин. Или Шалыган в галстуке. Или Вундерланд, превращенный в парк культуры и отдыха.
– Теперь понимаю, отчего Натали никому не давалась, а этот хмырь не шлялся по лаборанткам, – сказал Леня с грустной покорностью судьбе. – Надо же, проморгали…
– А я теперь понимаю, почему мы выбрались, – сказал Панарин.
– Босый в роли молодожена – перед таким даже Костлявая растерялась и дала уйти целехонькими…
5
И ты узнаешь истину, и она сделает тебя свободным.
Профессора Варфоломея Бонифатьевича Пастраго ожидали к шести часам вечера. К этому времени у Дома культуры собрались все свободные от дежурств обитатели Поселка. Девять десятых из них успели принять для бодрости, а те, кто не успел, принесли с собой. Впрочем, те, кто успел, все равно принесли тоже. Бутылки пустели, а бар был личным приказом Тарантула закрыт и опечатан до окончания лекции. На счастье, пришел отработавший смену Брюс, магистр-шотландец, присланный сюда некогда по программе научного обмена, да так и прижившийся. Он приволок ведро можжевеловой браги, какой, по его словам, его прабабушка некогда потчевала сэра Вальтера Скотта, а тот пил да похваливал – отчего обитатели Поселка именовали брагу ту кто «скоттовкой», кто «скотчем», кто «скотиновкой». Но пилась, зараза, легко.
Оприходовали и «скотиновку», а профессора все не было. Понемногу стали расползаться всевозможные дурацкие слухи. Одни говорили, что профессор – никакой не профессор, а нанятый Тарантулом актер, и вся затея есть сплошное надувательство. Зато другие утверждали, что профессор самый настоящий, владеет искусством массового гипноза, так что враз отучит всех пить, хотят они того или нет. Услышав такое, многие попытались незаметно смыться, но оказалось, что Площадь имени Покорения Антимира оцеплена безопасниками в три ряда, и все пути отступления отрезаны. Толпа заволновалась, зазвучали бунтарские лозунги. Но тут с мегафоном в руках на крыльцо Дома культуры взошел сияющий предместкома Тютюнин.
Оказывается, профессора уже доставили и провели на сцену с черного хода, а задержку устроили для создания надлежащей психологической обстановки. Покоряясь неизбежному, все хлынули в зал, и он моментально оказался набит под завязку. На сцене стоял стол с графином воды и колокольчиком. Над столом висел плакат: «Все силы борьбе за здоровый быт в эпоху развитой до невероятия науки!» И еще один, стихотворный: «Водка жизни унесла, в ней – сивушные масла». Под ним почему-то стояла подпись «Державин», хотя все знали, что бессмертные строки принадлежат Тютюнину.
Тютюнин произнес несколько дежурных благоглупостей и эффектно выбросил руку в сторону кулис. Раздались неуверенные, робкие, настороженные, редкие хлопки, и в жизнь Поселка вошел профессор Варфоломей Пастраго.
Он был невысок, но крепко сбит, горбонос и черноглаз. Абсолютное отсутствие волос на голове компенсировала роскошная ассирийская бородища цвета воронова крыла. Выглядел он чрезвычайно основательно и авторитетно. Первые ряды приуныли, ежась.
Профессор подошел к самой кромке сцены, одернул белейший халат с золотыми Гиппократами в петлицах, широко расставил ноги, упер кулаки в бока и принялся обстоятельно, со вкусом озирать залитый гробовым молчанием зал. Тишина стояла такая, что слышно было, казалось, как происходит броуновское движение и электроны носятся вокруг атомного ядра. Те, кто раздул версию о гипнотизере, зажмурились в тщетной попытке отодвинуть ужасное.
– Ну, здорово, что ли, обормоты, – сказал профессор рокочущим басом. – Как же это назвать, милостивые государи? Затворились здесь, аки монахи, брыкаловку жрете, вынуждаете местный комитет тратить деньги на профессоров? Что же вы так, задрыги? Погодите, глотку промочу…
Тютюнин торопливо протянул ему стакан воды. Пастраго глянул на него, словно на гремучую змею, задрал полу своего накрахмаленного халата, извлек из кармана брюк пузатую стеклянную баклажку, до пробки наполненную жидкостью цвета очень крепкого чая, откупорил и одним глотком высосал половину.
Сидящие в первом ряду зашевелили носами, и на их лицах обозначилось странное выражение – как у ребенка, который, будучи уверен, что пьет касторку, проглотил ложку варенья. Понемногу они расплылись в умиленных улыбках.