— Кущевского?! — удивился экзаменатор, — Что же именно вы его прочли?
— А у него только один роман «Николай Негорев, или Благополучный россиянин».
— Ну, положим, у него есть кое-что еще, — услышал я холодный голос. — Хотя роман, верно вы заметили, один. Что же вы запомнили из этого романа?
А я ничегошеньки не помнил! Проглотил книгу подростком, дело было еще на родине, в Сибири, и роман этого прочно забытого русского писателя попал мне под руку, наверно, единственно потому, что был напечатан до войны в каком-то местном издательстве. И тут меня выручила одна странная особенность моей памяти — я могу не запомнить многих героев, канвы произведения, не знать его значения в ряду других и тому подобного, но какие-то важные, переломные, критические ситуации способен представить как въяве, а характерные главные слова и целые диалоги способен могу помнить десятилетиями.
В необъятной русской литературе живет множество бессмертных строк, пронзающих мозг и сердце; у меня они одни, у тебя другие, у кого-то третьего врубились в память заветные слова, совсем не похожие на наши с тобою, и это прекрасно, что каждый находит в океане чувств и мыслей, завещанных русскими писателями прошлого, свое, созвучное лишь своему душевному ладу. Признаюсь, что на меня избранные такие слова всегда производили необъяснимое действие, почти физическое, — вначале ощущаю какой-то жутковатый холодок на спине, потом почему-то жар в груди, першенье в горле, и ладно, если все это не кончается слезой, которую чем крепче держишь, тем она жиже и текучей.
Давным-давно, например, прочел я сочинения протопопа Аввакума. Меня поразил тогда беспощадный и страстный язык этого замечательного русского публициста, но из всего «Жития», переполненного описаниями неимоверных страданий автора, зримо вижу один только эпизод. Вот бредет Аввакум с измученным своим семейством по ледовой сибирской дороге. Супруга его, обессилев, падает и встать не может. Он подходит, а она спрашивает: долго ли, протопоп, будут муки сии? «Марковна, до самыя до смерти!» Она же, вздохня, отвещала: «добро, Петрович, ино еще побредем»…
И, кроме того, меня всегда удивляли встреченные люди, что читали книги, но каким-то образом пропускали мимо себя автора, не интересовались им и даже не запоминали его фамилии. А мне часто об авторе было читать увлекательней, чем книгу его…
— Так что же вы запомнили из этого романа?
Мне вдруг ясно представился один эпизод, повествования Ивана Кущевского — дуэль между двумя его героями. Один из них, барон Шрам, негодяй и ничтожество, раненный легко и неопасно, мерзко скулит, а народоволец Оверин, присутствовавший при сем в качестве секунданта, берет из чемоданчика врача хирургический ланцет, с рассеянным видом, как доску, протыкает себе насквозь ладонь и спрашивает, кому больней. Еще запомнилось, что в тюрьме, куда попадают эти герои, мужики сразу их раскусили, назвав святого фанатика Оверина удивительно хорошо и точно: дитя думчивое .
— Как? — приглядываясь, спросил преподаватель и тут же быстро отменил свой переспрос. — А что вы можете сказать об авторе?
— Иван Кущевский родом из Сибири, — начал я, припоминая предисловие к роману. — Учился в Томской гимназии. Приехал без средств в Петербург поступать в университет, не попал, работал — где ни попадя, голодал, часто болел, роман свой в больнице написал и вскоре умер, еще совсем молодым. В больнице его, кажется, навестил Некрасов…..
Экзаменатор вопросительно смотрел на меня, и я, помолчав, потерянно добавил:
— Страдал запоем…
— Да-а-а, — задумчиво протянул человек, в руках которого была моя судьба, — Страдал запоем и страдал запоем…
Он тоскливо смотрел в окно, потому что я ему стал совсем неинтересен. Обратился, к соседке:
— У вас будут вопросы? Аспирантка ласково заговорила:
— Вот вы держите экзамен на отделение журналистики. Что можете сказать о Пушкине-журналисте?
— Редактировал «Литературную газету» до Дельвига, основал журнал «Современник», — начал я, не зная хорошо, что сказать дальше.
— Вы читали «Путешествие в Арзрум?» — ласково спросила она, явно желая меня выручить.
— А я всего Пушкина прочел.
— Так ли уж всего? — усомнился преподаватель.
— Клевал, клевал по зернышку, а потом взял полное собрание сочинений — и подряд!
— И письма? И переписку о дуэли?
— Да, — сказал я. — Геккерн пишет, потом д'Аршиак… И незаконченные вещи прочел…
— Гм, — загадочно произнес экзаменатор. — Ну, хорошо, а что вы запомнили, например, из «Путешествия в Арзрум»?
— «Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались на крутую дорогу. Несколько грузин сопровождали арбу. „Откуда вы?“ — спросил я их. — „Из Тегерана“. — „Что вы везете?“ — „Грибоеда“…
Последнее слово было выделено самим Пушкиным.
Голос у меня непроизвольно осекся, потому что внезапный озноб и жар сделали свое дело.
— Ну, и дальше запомнилось, — с трудом сладил я с собою. — Только не дословно… Мечтаю побывать на этом месте.
— Зачем? — услышал я чужой голос.
— Ну, так, постоять… И, кроме того, у Пушкина там, кажется, ошибка.
— Какая же? — услышал я ликующий голос.
— Он переехал через реку и, значит, должен бы подниматься в гору, а повозка с телом Грибоедова спускаться к реке.
— Фактических ошибок у Пушкина нет, — заметил экзаменатор как-то неуверенно.
— Может быть, мост через горную реку висел над глубоким ущельем? — сказал я. — И меня в русской литературе интересует…
— Что вас интересует в русской литературе? — перебил тот же пронзительный голос.
— Все! — разозлился я.
— Гм. А кого вы считаете в ней первейшим публицистом?
Вопрос был поставлен так, что я не знал, кого назвать.
Ну, хотя бы несколько имен! — решила помочь мне аспирантка.
— Имени его не знаю, — вдруг решился я, — но мечтаю когда-нибудь докопаться.
— Кого вы имеете в виду? — оживился преподаватель.
— Автора «Слова о полку Игореве».
Тут он вдруг закрыл лицо маленькими сухими ладошками, начал подрагивать всем телом, издавая странные сдавленные звуки, что-то среднее между «пых» и «дых» — совсем человек зашелся в смехе, а мне было хоть плачь.
— Извините, — сказал наконец он, вытирая платочком слезы. — До вас все называли Эренбурга…
А насчет автора «Слова» — никто никогда до этого не докопается! И что же вы помните из поэмы?
— Даже наизусть кое-что, — храбро ответил я.
— Начинайте, — усмехнулся он.
— «Не лепо ли ны бяшет, братие, начати старыми словесы трудных повестий о полку Игореве.
Игоря Святославлича? Начати же ся…».
— Достаточно, — перебил он меня. — Кому адресовано это обращение «братие»?
— Скорее всего, имеются в виду князья, но твердого мнения у меня пока нет.
— Кто такой Владимир Старый?
— Думаю, что Владимир Креститель, а не Мономах.
— Почему вы так думаете?
— Автор плохо относится к Мономаху, он сторонник Ольговичей.
— У вас есть вопросы? — снова обратился преподаватель к аспирантке, которая отрицательно покачала головой. — У меня больше нет, и, главное, вот его сочинение…
Так, чтобы мне было видно, преподаватель поставил маленький плюсик перед пятеркой, незаметно выведенной ранее напротив моей фамилии, вписал отметку в экзаменационный лист и отпустил.
Месяц я практически не спал, сдавая эти экзамены. Но не стал бы о столь обыкновенном сейчас вспоминать и не описывал бы подробности главного экзамена, если б они не имели значения для дальнейшего, того, к чему терпеливый читатель придет вместе со мной спустя много страниц.
А чтобы побыстрей тронуться в путь, скажу коротко, что остальные экзамены я тоже сдал на пятерки, однако меня все равно не приняли в университет. Правда, набралось неполных двадцать пять баллов, а можно сказать, двадцать четыре с половиной, так как в длинном и торопливом сочинении, написанном без черновика и оценённом за суть и стиль на пятерку, допустил одну грамматическую описку. Мой балл, однако, был законно «проходным», даже с четверкой в знаменателе за сочинение, — но меня все равно не приняли, потому что число вакансий на журналистику строго ограничивалось и мое место занял кто-то с троечками, быть может, тот самый юноша в галстучке шнурочком, что значился по алфавиту чуть впереди меня и был, как я позже выяснил, сыном известного артиста. В деканате решили зачислить меня на заочное или порекомендовать в любой другой гуманитарный вуз. Когда же я отказался, то предложили забрать документы.