11 августа.
Нет Груши… Вечером я не слышу ее шагов, утром не вижу ее улыбки. Я не в тюрьме, я в пустыне. Никто не скажет: «Касатик… Соколик…» Никто не рассмеется веселым смехом. Никто не заплачет. Кругом глухая и хмурая ночь, — «зверь стоокий».
12 августа.
— Ты, Федя, взорвешь мост на Гжати. Вы, Вреде, войдете во Ржев с востока, по московской дороге. Я войду от Сычевки, с юга. Мое дело Че-ка, ваше — Уисполком. Сбор у комендантской команды. Гарнизон небольшой: красные ушли на Калугу, ищут нас под Мещовском. Иван Лукич и Егоров пойдут со мною. Время — 3 часа ночи.
Вот моя диспозиция. Не диспозиция, а безрассудство. Так сказал бы полковник Мейер. Так, конечно, думает Вреде. Я говорю: гарнизон небольшой, но «небольшой» означает человек триста. Мне все равно, потому что нет Груши, и еще потому, что «преследуйте врагов и настигайте их, и не возвращайтесь, доколе не истребите их».
13 августа.
Мы взяли Ржев. Мы взяли его на рассвете, когда всходило румяное солнце и в пригородной церкви Николы на Кузнецах звонили к ранней обедне. Убит Мокеич, убит Титов, убит Хведощеня и ранено двенадцать «бандитов». Но город в наших руках. Мы — калифы на час. Где Груша?
14 августа.
Груши нет… Я не нашел ее ни в «Че-ка», ни в уездной тюрьме, ни в казарме. Груши нет… Зачем же я пожертвовал «шайкой»? Зачем же мы брали Ржев?
Вреде докладывает, что красные наступают. Из Москвы идут три дивизии… Три дивизии… Хорошо. Мы уйдем. Хорошо. Мы уйдем без Груши. Я зову Федю:
— Федя, сколько на площади фонарей?
— Не считал, господин полковник.
— Сосчитай. И на каждый фонарь повесь. Понял?
— Понял. Так точно.
15 августа.
Я сказал: «спасайся, кто может», и уже нет «бандитов» и «шайки». Нет никого. Есть отдельные невооруженные люди. Они рассеялись по окрестным лесам. С кем же красные будут драться?
Я верхом ухожу из Ржева. Чего я достиг?.. Вот опять знакомое, столетнее, утомление. Нет, хуже. Позади — опустелый лагерь, впереди… На что надеяться впереди? Запылали деревни вокруг, свищет плеть, трещат пулеметы. Нет конца самоубийственной бойне. Изошла слезами Россия и исчах великий народ.
Вечереет. Красным заревом разгорелась заря и погасла. На прозрачном, бледно-зеленом небе девять черных столбов. Девять повисших тел. Все без шапок, в нижнем белье. Все с открытыми, слепыми глазами. И все качаются на ветру. За Москву. За Столбцы. За Грушу.
III
3 февраля.
Я подхожу к телефону.
— Алло! 170-03?
…..
— Алло! Это ты, Федя?
…..
— Я, господин полковник.
— Осторожнее. Какой я теперь полковник? Я слышу, как он смеется.
— Бог не выдаст, свинья не съест… Плевать я на них хочу…
— Ну что?
— В Кунцеве. На третьем запасном пути.
— Так… Ну, а ты как живешь?
— Я-то? Скоро за усердие в комиссары произведут… Вчера обыск делал. Саботажника одного из белогвардейцев ловил. Только убежал проклятущий…
Я вешаю трубку. Итак, поезд в Кунцеве. Мы тоже «саботажники» и «белогвардейцы». Мы взорвем его на этой неделе.
4 февраля.
Федя — не Мошенкин, а Ковалев. Он состоит сотрудником «Ве-че-ка». Егоров — не Егоров, а Ларионов. Он служит сторожем в «Наркомздраве». Вреде — не Вреде, а Лазо. Он в красной армии, командует эскадроном. У всех троих фальшивые, точнее «мертвые» документы — документы убитых. Все трое в партии — «убежденные коммунисты». Иван Лукич — «спекулянт», живет под своей фамилией и держит связь с «Комитетом». Я — без имени, невидимкой, скрываюсь у разных людей. Эти люди, конечно, рискуют жизнью.
Я в Москве. Невозможное стало возможным…
Я могу сказать про себя: «Я день и ночь пробыл в глубине морской, был много раз в путешествиях, в опасностях от разбойников, в опасностях в городе, в опасностях в пустыне, в опасностях на море, в труде и в изнурении, часто в бдении, часто в посте, на стуже и в наготе».
Где я теперь? Не снова ли в «глубине морской»?
5 февраля.
А сегодня… Сегодня я не нахожу любимой Москвы. Сегодня мне все чужое. На площадях — казенные «монументы». На вывесках — оскорбительные для русского уха слова. Памятник Марксу. Господи, Марксу!.. И тут же «Наркомздрав»… «Пролеткульт»… «Москвотоп»… «Наркомпрод»… Я иду по Арбату. Сияет зимнее солнце, хрустит под ногами снег. Те же тополи, те же березы, те же задумчивые особняки. Тот же уездный, московский, быт. Но вот загудела, задымила нефтью «машина». Грохот и нахальный свисток. Проносятся «владыки мира сего». «В гору холуй пошел»… Я опускаю глаза. Я не хочу, я не могу видеть их.
Ольга жила на Цветном бульваре. Я вошел на широкий двор и поднялся в четвертый этаж. Мне открыл скуластый, в кожаной куртке «товарищ»: «Нет такой… Не живет»… Когда захлопнулась дверь, я долго стоял на площадке. Темнело. Внизу, в «домкоме», — в швейцарской, — ругались громкие голоса.
6 февраля.
В моей комнате голые стены и накрытый грязной скатертью стол. На столе нечищеный самовар. За самоваром Егоров. Он пьет чай. Он пьет его по-крестьянски — с блюдечка и вприкуску, и, разумеется, из своей посуды. Он носит ее в кармане.
— Как же ты пьешь в «Наркомздраве»? Ведь религия — «опиум для народа»…
— Как пью? По закону… Один бес пытался было подъехать ко мне: «Какой, мол, ты коммунист? Какой, мол, ты бессознательный пролетарий? Бога нет. Бога выдумали попы»… Ну, я его поучил маленько: «Коммуна коммуной, а о боге не смей. Не то голову отвинчу»… Ох, господин полковник, не пристало мне ползать ужом. Да и толку нет, пока что… А грех-то, грех-то какой…
— В чем грех, Егоров?
— Как в чем? Цельный день промежду бесов. Бесовские речи слышишь. Бесам угождаешь. Того и гляди, и сам в бесы угодишь…
Хозяйка, Пелагея Петровна, выносит выпитый самовар. У нее истощенное, с зеленоватым оттенком, лицо. Ее муж, механик, работает на заводе, — «не на заводе, а на каторге царской», как она говорит. Егоров косится исподлобья:
— Тоже бесовка?
— Нет, своя… Слушай, Егоров…
— Я, господин полковник.
— В Кунцеве, на третьем запасном пути стоит поезд. В нем снаряды для московского гарнизона. Завтра у тебя службы нет. Ты взорвешь его во время обеда.
Он кивает длинною бородой: «вот и толк, слава богу». Потом говорит отчетливо, как в строю:
— Слушаюсь, господин полковник.
7 февраля.
Кунцево. Морозное утро. Снежный блеск ослепляет глаза. Направо парк, пушистые треугольники елей, — «пивные бутылки», сказал бы «художник» Федя. Налево станция, — рельсы. Третий запасный путь.
Без пяти минут час. Я жду… Я вижу: в четвертом вагоне от паровоза блеснула искра. Она блеснула, потом погасла. Потом вдруг вспыхнуло пламя. Раздался гул, глухой и короткий. И сейчас же, взметая щепки, из вагона вырвался смерч. Он фонтаном взвился до небес и расплылся продолговатым, огненно-желтым, огромным кольцом. Это кольцо застыло. Оно повисло над лесом, грозный и всевидящий глаз.
Засвистели осколки… Я не пытался уйти. Ноги вросли в холодную землю. Я ждал конца. Я ждал последнего взрыва. Зачем? Я не знаю… Я хочу и не умею сказать.