Совет собирали и все не могли собрать. Шли и по дороге останавливались, как-будто о чем-то задумавшись, все в той же чаре недвижности.

— Почему мы стоим, Оболенский? Чего ждем? — спросил Голицын, подойдя к столу, в середине каре, под знаменем.

— А что же нам делать? — ответил Оболенский вяло и нехотя, как будто о другом думая.

— Как что? В атаку идти.

— Нет, воля ваша, Голицын, я в атаку не пойду. Все дело испортим: вынудим благоприятные полки к действию против себя. Только о том, ведь, и просят, чтобы подождали до ночи. «Продержитесь, говорят, до ночи, и мы все, поодиночке, перейдем на вашу сторону». Да у нас и войска мало — силы слишком неравные.

— А народ? Весь народ с нами, дайте ему только оружие.

— Избави Бог! Дай им оружие — сами будем не рады: свалка пойдет, резня, грабеж; прольется кровь неповинная.

— «Должно избегать кровопролития всячески и следовать самыми законными средствами», — напомнил кто-то слова Трубецкого, диктатора.

— Ну, а если расстреляют до ночи? — сказал Голицын.

— Не расстреляют: у них сейчас и зарядов нет, — возразил Оболенский все так же вяло и нехотя.

— Заряды подвезти недолго.

— Все равно, не посмеют: духу не хватит.

— А если хватит?

Оболенский ничего не ответил, и Голицын понял, что говорить бесполезно.

— Смотрите, смотрите, — закричал Михаил Бестужев, — батарею двинули!

Батальон лейб-гвардии Преображенского полка, стоявший впереди остальных полков, расступился на обе стороны: в пустое пространство выкатились три орудия и, снявшись с передков, обратились дулами прямо на мятежников.

Бестужев вскочил на стол, чтобы лучше видеть.

— А вот и заряды! Сейчас заряжать будут! — опять закричал он и соскочил со стола, размахивая саблей. — Вот когда надо в атаку идти и захватить орудия!

Орудия стояли менее чем в ста шагах, под прикрытием взвода кавалергардов, с командиром, подполковником Анненковым, членом Тайного Общества. Только добежать и захватить.

Все обернулись к Оболенскому, ожидая команды. Но он стоял все так же молча, не двигаясь, потупив глаза, как будто ничего не видел и не слышал.

Голицын схватил его за руку.

— Оболенский, что же вы?

— А что?

— Да разве не видите? Пушки под носом, сейчас стрелять будут.

— Не будут. Я же вам говорю: не посмеют.

Злость взяла Голицына.

— Сумасшедший! Сумасшедший! Что вы делаете!

— Успокойтесь, Голицын. Я знаю, что делаю. Пусть начинают, а мы — потом. Так надо.

— Почему надо? Да говорите же! Что вы мямлите, черт бы вас побрал! — закричал Голицын в бешенстве.

— Послушайте, Голицын, — проговорил Оболенский, все еще не поднимая глаз. — Сейчас вместе умрем. Не сердитесь же, голубчик, что не умею сказать. Я ведь и сам не знаю, а только так надо, иначе нельзя, если мы с Ним…

— С кем?

— Его забыли? — поднял глаза Оболенский с тихой улыбкой, а Голицын глаза опустил.

Внезапная боль, как острый нож, пронзила сердце его. Все та же боль, тот же вопрос, но уже обращенный к Другому: «С Ним или против Него?» Всю жизнь только и думал о том, чтобы в такую минуту, как эта, быть с Ним; и вот наступила минута, а он и забыл о Нем.

— Ничего, Голицын, все будет ладно, все будет ладно, — проговорил Оболенский. — Христос с вами! Христос с нами со всеми! Может быть, мы и не с Ним, да уж Он-то наверное с нами! А насчет атаки, — прибавил, помолчав, — небось, ужо пойдем в штыки, не струсим, еще посмотрим, чья возьмет!.. Ну, а теперь пора и на фронт: ведь, какой ни на есть, а все же диктатор! — рассмеялся он весело и побежал, махая саблей. И все — за ним.

Добежав до фронта, увидели скачущего со стороны батареи генерала Сухозанета. Подскакав к цепи стрелков, он крикнул им что-то, указывая туда, где стоял государь, и они пропустили его.

— Ребята! — заговорил Сухозанет, подъехав к самому фронту московцев. — Пушки перед вами. Но государь милостив, жалеет вас, и если вы сейчас положите оружие…

— Сухозанет, где же конституция? — закричали ему из каре.

— Я прислан с пощадою, а не для переговоров…

— Так убирайся к черту!

— И пришли кого-нибудь почище твоего!

— Коли его, ребята, бей!

— Не троньте подлеца, он пули не стоит!

— В последний раз говорю: положите ружья, а то палить будем!

— Пали! — закричали все с непристойным ругательством.

Сухозанет, дав шпоры лошади, повернул ее, поднял в галоп — толпа отшатнулась — он выскочил. По нем сделали залп, но он уже мчался назад, к батарее, только белые перья с шляпного султана посыпались.

И Голицын увидел с восторгом, что Оболенский тоже выстрелил.

Вдруг, на левом фланге батареи, появился всадник на белом коне — государь. Он подскакал к Сухозанету, наклонился к нему и сказал что-то на ухо.

Наступила тишина, и слышно было, как Сухозанет скомандовал:

— Батарея, орудья заряжай! С зарядом-жай!

— Ура, Константин! — закричали мятежники неистово. В белесоватых сумерках затеплились, рядом с медными жерлами пушек, красные звездочки фитилей курящихся. Голицын смотрел прямо на них — прямо в глаза смерти, — и старые слова звучали для него по-новому:

«С нами Бог! С нами Бог! Нет, Каховский неправ: будет революция в России, да еще такая, какой мир не видал!»

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

«Ежели сейчас не положат оружия, велю стрелять», — сказал государь, посылая Сухозанета к бунтовщикам.

— Ну, что, как? — спросил его, когда тот вернулся.

— Ваше величество, сумасбродные кричат: конституция! Картечи бы им надо, — повторил Сухозанет слова Бенкендорфа.

«Картечи или конституции?» — опять подумал государь, как давеча.

Сухозанет ждал приказаний. Но государь молчал, как будто забыл о нем.

— Орудия заряжены? — спросил, наконец, выговаривая слова медленно, с трудом.

— Так точно, ваше величество, но без боевых зарядов. Приказать изволите — картечами?

— Ну, да. Ступай, — ответил государь все так же трудно-медленно. — Стой, погоди, — вдруг остановил его. — Первый выстрел вверх.

— Слушаю-с, ваше величество. Сухозанет отъехал к орудиям, и государь увидел, что их заряжают картечами.

Прежний страх исчез, и был новый, неведомый. Он уже за себя не боялся — понял, что ничего ему не сделают, пощадят до конца, — но боялся того, что сделает сам.

Увидел Бенкендорфа, подъехал к нему.

— Что же делать, что же делать, Бенкендорф? — зашептал ему на ухо.

— Как что? Стрелять немедленно, ваше величество! Сейчас в атаку пойдут, пушки отнимут…

— Не могу! Не могу! Как же ты не понимаешь, что не могу!

— Чувствительность сердца делает честь вашему величеству, но теперь не до того! Надо решиться на что-нибудь: или пролить кровь некоторых, чтобы спасти все; или государством пожертвовать…

Государь слушал, не понимая.

— Не могу! Не могу! Не могу! — продолжал шептать, как в беспамятстве. И что-то было в этом шепоте такое новое, странное, что Бенкендорф испугался.

— Успокойтесь, ради Бога, успокойтесь, ваше величество! Извольте только скомандовать — я все беру на себя.

— Ну, ладно, ступай. Сейчас… — махнул рукой государь и отъехал в сторону.

Закрыл на мгновение глаза — и так ясно-отчетливо, как будто сейчас перед глазами, увидел маленькое голенькое Сашино тело. Это было давно, лет пять назад, в грозовую душную ночь, в Петергофском дворце, в голубой Сашиной спальне. Зубки прорезались у мальчика; он по ночам не спал, плакал, метался в жару, а в эту ночь уснул спокойно. Alexandrine подвела мужа к Сашиной кроватке и тихонько раздвинула полог. Мальчик спал, разметавшись; скинул одеяльце, лежал голенький — все розовое тельце в ямочках — и улыбался во сне. «Regarde, regarde le donc! Oh, qu'il est joli, le petit ange!»[36] — шептала Alexandrine с улыбкой. И штабс-капитан Романов тоже улыбался.

«Что это я? Брежу? С ума схожу?» — опомнился. Открыл глаза и увидел генерала Сухозанета, который уже в третий раз докладывал:

вернуться

36

Посмотри, посмотри же на него! Как он прелестен, наш ангелочек! (франц.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: